Доска Дионисия. Антикварный роман-житие в десяти клеймах — страница 22 из 41

тчика. Пенсионер все строил и обстраивал чуланчиками бревенчатый сруб дачи. В конце концов она стала похожа на деревянный лабиринт или же на упавшее на землю воронье гнездо. Аспид звал дачу вороньей слободкой, а около тридцати квартирантов, ютившихся в этой некоммунальной гостинице, – галчатами. Пенсионер был лыс, ходил в засаленном военном кителе с протертыми обшлагами, хотя никогда в армии не служил. Со всеми он был твердо вежлив, вежливость у него была, как деревянный намордник. Он напоил их крепким, как деготь, чаем, при этом почтительно заметив:

– Два образа ваши у меня с того раза еще лежат. Архангел Гавриил и Спаситель в терновом венце. Как с ними быть прикажете?

– В следующий раз заберем, – буркнул Аспид. Они спешили. Собственно, спешить было некуда, кругом были бездорожье, грязь, весна, но, по-видимому, состояние переезда действовало всем на нервы и было желательно поскорее приехать на место.

Обезлешенный степной Переяславль мелькнул голубым блюдцем озера. За Переяславлем они отдыхали в лесу, сидя на пнях и подкрепляясь черным кофе из термосов.

Ростов они проскочили пулей, здесь было опасно, нечисто; в прошлом в Ростове и окрестностях было проделано много рискованного.

За Ростовом у машин сменили номера. Федя получил поддельный паспорт на имя Безрукова Анатолия Сергеевича – мало ли что может произойти, никаких следов не должно оставаться.

Ярославля Аспид определенно боялся. Не доезжая до него, свернули на большак и созвали военный совет. Набег разделился. Газик из каких-то соображений решили отправить в объезд на Тутаев. Воронка, Бледного Алекса и двоих офеней с инструментами Аспид боялся везти через город. На всякий случай у банды, едущей на газике, был документ на бригаду строителей коровников. Уже несколько лет строительство шабашниками в колхозах коровников надежно прикрывало их иконную деятельность.

Федя никогда не был в Ярославле и с большим интересом вглядывался в правильную екатерининскую планировку города, который и по богатству исторических памятников, и по местоположению мог бы оспаривать у Москвы место центра Северной России. Он поделился своими мыслями с Аспидом – когда сидишь с человеком в одной машине и едешь на большое расстояние, естественно побеседовать об увиденном. Аспид нехорошо выругался и произнес энергичную нецензурную речь о жадности ярославцев и о том, что, будь его воля, он бы разграбил ярославские церкви и музеи дотла, да вот только злая в Ярославле милиция – мешает. Феде стало совсем скучно и одиноко. Несмотря на весь свой меркантилизм и мечты о «прекрасном» – мраморном у моря белом собственном особняке с вышколенной прислугой, – в нем дремали определенные патриотические гражданские настроения. Слушая Аспида, он еще раз убедился в его абсолютном аморализме и полном отсутствии гражданственности.

«Дай таким волю, они всю Россию по камушку растащат. А я сам зачем с ними еду? – но себя он успокоил тем, что едет не грабить, а искать фамильные ценности своих родственников. – Ну а с этими я не от хорошей жизни связался. Довела меня зарплата маленькая».

Потом его укачало. Когда он проснулся, Джек спал на его плече, а за рулем сидел Аспид. Было уже темно. В свете фар мелькали похожие друг на друга деревни, кусты, голые деревья. Только былинно-угро-финские названия речушек на табличках отмеряли перегоны.

«Как все-таки велика и первозданно-прекрасна Россия», – только он задумался на эту серьезную тему, как Аспид радостно, по-ужиному зашипел. В столбе света металась лисица. Аспид хотел ее сбить, но лисица догадалась свернуть и исчезла во мраке. Часов в семь утра их бег приостановился. И Аспид, и Джек, менявшиеся за рулем каждые три часа, выдохлись. Аспид пошел искать, по его формулировке, «постоялый двор» и «трактир». Через полчаса они спали на половиках и пахнущих чем-то сырым, почти первобытным, шубах, зипунах, овечьих шкурах.

Старуха-хозяйка с добрыми материнскими глазами укутывала шубами ноги приморившихся неоушкуйников.

«Ах, Россия, Россия, родимая сторона», – с этими мыслями под треск растапливаемой русской печи Федя провалился в темноту. Хозяйка отпаивала их теплым топленым молоком из глиняного горшочка с поливой, собирала им в дорогу печеной картошки, не хотела даже брать денег за постой, называла их ласково голубчиками и касатиками, погладила Джека по голове, перекрестила на дорогу.

Феде было искренне стыдно перед старой женщиной, полной величественной и неподдельной доброжелательности, его начинали свербить мысли: «Лежало бы это золото до второго пришествия, и зачем я с этими связался? Сидел бы я сейчас дома у телевизора и тянул бы по рюмочке». Еще через одну изнурительную ночь они вырвались к Волге. Рассвет был хмурый, суровый. С Волги дул пронзительный промозглый ветер. Голые ветлы стучали ветками, как металлическими прутьями сломанной ограды. Недавно схлынувшее половодье набросало по пойме доски, бревна, обломки деревьев, затащило на бугор проржавевший катер. Отдельные куски льда белели, как разбросанные после обыска порванные бумаги, – солнце еще не успело произвести весенней уборки. На той стороне Волги за полосой тумана синел силуэт Спасского монастыря. Направо грудился город.

Аспид вглядывался в монастырь, как Наполеон на войска Веллингтона на рассвете битвы при Ватерлоо.

– Да, да, что-то нас тут ждет, – процедил он сквозь зубы. Вид у него был хмурый и мрачный. Он отвез Федю в старую губернскую гостиницу с чугунной лестницей и большим мутным зеркалом, где Феде отвели номер с голландской недействующей печкой и тройным окном с медными шпингалетами и ручкой.

– Ты должен здесь натурализоваться, а мне надо искать заныр и стойбище для гавриков, – Аспид взглянул на часы. – Алекс с Воронком сегодня к вечеру должны прибыть. Я им назначил встречу у районной «Сельхозтехники». Безопасно, там всегда торчат грязные машины. Отдыхай. Завтра к двенадцати, на этом перекрестке.

Федя разложил вещи в номере, тщательно побрился, спустился в ресторан, долго обедал, потом не спеша двинулся по городу.

«Собственно, почему я не приехал сюда один, без этой темной компании?»

Этот город – город его предков. Здесь они жили, влюблялись, танцевали, женились, умирали. Эти старые подслеповатые домики были свидетелями их жизни. Ему давно надо было бы сюда съездить. Человек имеет корни.

Он как вьющееся растение стелется по камням, цепляется за них, иногда оставляет на камнях тень. Самые великие навсегда остаются среди камней в бронзе. Человек и камень – что может быть противоречивей этих двух начал, но они сосуществуют. Всю свою жизнь человек любит камни, строит из них свое жилье, опирается на камень, как на самое надежное вещество. Тверд, как камень – высшее определение человеческой доблести. В минуту гнева и печали человек прижимается лбом к хладному камню и получает от него живительный холод. Холод камня живителен для человека, он трезвит его ум.

На Федю волжский город действовал отрезвляюще. Чем дальше он шел по улицам, тем меньше думал о причинах, приведших его сюда. У городского сада он долго гладил чугунные цепи классической ограды, его руки шарили, как руки слепца, по оскаленным зубам скифски-ампирного льва на ступенях Дворца пионеров – бывшего генерал-губернаторского особняка.

Собор поразил его: он был как живой человек. Огромный, когда-то мощный красавец, ставший грузным стариком, присел у обрыва и задремал навеки. Его подперли контрфорсами, облепили уютными пристроечками, часовнями, приделами, понадстроили высоких главок с синими куполами в звездочках и колоколенками со шпилями, и все забыли, что когда-то грузный, осевший в землю белокаменный старец был строгим аскетическим красавцем-богатырем с низкими шеломами начала шестнадцатого века.

Федя обошел ушедшие в землю апсиды собора, ощупал позеленевшие белые камни облицовки и памятные кресты, вырубленные задолго до постройки собора и вложенные в кладку. На соборной горке было пусто. День был неслужебным и ветреным. Простор Волги был как серая натянутая диагональ, гребешки волн мерцали серебряной канителью, чайки вспыхивали всплесками белой эмали.

Он вдруг представил себе молодую тетю Аню и свою бабушку, которую он не помнил, но знал по молодой ее фотографии в черной шляпе со страусовым пером и в глухом, с высоким воротником шитом бисером платье. И он увидел, как они обе выходят из экипажа и как кто-то, чьего лица он не мог себе представить, в длиннополой шинели провожает их в собор, и такой же ветреный день, и такая же неприветливая и в своей неприветливости величественная Волга, только нет стрел кранов и леса заводских труб, и нет большого шестипролетного моста.

Представившаяся картина захватила его, он сделал судорожный глоток и с удивлением подумал: «Зачем я здесь?»

Открылись двери собора и, подбирая рясу, вышел толстый поп с хитрой, сытой улыбкой кота, съевшего чужую курицу и не желающего в этом признаться. Поп в длинном сером габардиновом пальто и шляпе, которую он придерживал руками, прошествовал, вопреки ветру, сел в «Победу» и уехал.

С трудом, борясь, как с парусом в бурю, две немощные старухи в черном со скрипом закрыли тяжелую кованую в заклепках дверь, которую не смогли разбить даже литовцы и поляки дубовым тараном в Смутное время.

Глядя на кованую соборную дверь, он неожиданно для себя подумал об Аспиде и его компании: «Ни за что не найдут, сволочи!» – и эта мысль почему-то его порадовала.

Целый день Федя таскался по городу, заходя во все дворы и закоулки, слушал, как стучит оторвавшееся железо в старых торговых рядах, закусывал в столовой, занимавшей сводчатые купеческие палаты, принюхивался на пристани и в порту к запахам рогож, мокрого дерева, нефти, стружек, тухловатой тины и холодной воды: «Оказывается, вода пахнет холодом».

Вечером он, случайно набредя на городской театр, купил билет и отсидел два действия на пьесе местного драматурга о борьбе с отстающими, тормозящими технический прогресс в депо. Он не знал, хороша или плоха пьеса, но голос одной актрисы его тронул. В этом театре бывал Островский, об этом было написано на мраморной доске в фойе. В театре народа было не очень много, пьеса шла уже давно, но не пьеса и зрители волновали Федю. Он вглядывался, как бриллиантово-фиолетовым и желтоватым сверкает угасающая огромная хрустальная люстра, как мерцает потертая позолота лож, обитых вылинявшим голубым плюшем, как меркнет плафон с Аполлоном и музами. Федя не любил театра, почти не ходил в кино, но здесь ему было интересно. Он видел пьесу, которая не шла в репертуаре, – пьесу переменяющейся жизни.