В новый собор, весь в инее, прозябший, без слюды в оконцах внесли несколько образов, подсвечники, аналои. Панихиду по умершему мастеру служили в новом соборе. Стены горестно плакали от тепла скорбных людских голосов и человеческого многолюдства.
«Обжили собор», – думал Шимоня на поминках после похорон. В трапезной московские каменщики белели среди братии, как сорочьи грудки в черном зимнем лесу. Старшего мастера похоронили в расширенном им белокаменном подцерковье. Собор обнесли гульбищами, галереями и лестницами – стал он похож на белотелую молодицу в широких, расшитых кирпичом юбках – закружилась в пляске и замерла каменной песней. Крепок московский орешек, бел и крепок. Белили его молочной известью из старых ям. Известь, как желтоватый кумыс, текла по еще потным и склизким с зимы стенам. Старые, обмоленные веками иконы казались в новом соборе черными и нерадостными, и это чувствовали и понимали все: и Шимоня, и братия. Монахи между собой шептались:
– Обновить лики надо, а то, аки угли, черны.
Шимоня привел в собор своего грека Николая и приказал ему писать образа заново, не дожидаясь мастеров великого князя. Грек Николай долго мерил собор, пересчитывал, чертил чертежи, после заперся в столярной мастерской, и по его шаблонам монахи стали выстругивать и клеить доски из многолетних липовых чурбаков. Царские двери сердечком гнулись в руках мастеров-деревянщиков по-лебяжьи – мягко и округло. Столбики к ним выстругивали многогранные, как кристаллы. Готовые доски приносили в собор и выстраивали перед алтарем – примеряли. Потом грек Николай клеил осетровым клеем на доски дерюжку-поволоку, левкасил. Готовые для живописи доски сверкали левкасом, как лакированной слоновой костью.
Иконостас заготовили четырехъярусным, в нижнем ряду по бокам царских врат были самые почитаемые древние иконы, выше – двунадесятые праздники, потом – деисус и еще выше – пророки. Иконостас заполнял всю алтарную арку доверху, что не очень нравилось Николаю: «По-московски задумано, как в кремлевских соборах великого князя».
Мастер Джулиано стал чеканить новое большое серебряное паникадило и по своей языческой итальянской привычке вплел в него наяд, прикрыв срам и пышные венецианские груди виноградными листьями. Шимоня не останавливал языческое воображение венецианца и только чуть улыбался на итальянские вольности.
С московским собором все смирились и привыкли к нему за лето. Грек Николай начал писать иконы-праздники. Были они у него яркие и строгие, греческие глаза святых горели нестерпимо жарко каким-то неистово-плотским огнем.
В то быстро и как-то незаметно легко наступившее лето начал Шимоня и свою стройку – трапезную с кельями для себя со своей домовой церковью. Мнился новый московский собор большим и кирпичом запаслись вдосталь, а посему и на трапезную хватило. Трапезную строили как греческие палаты, с аркадами. Все неосуществленное в соборе грек Николай, Джулиано и Шимоня вложили в трапезную, и она их радовала. На стройку согнали и дальних и ближних крестьян, оторвав их от хозяйства, баб и ребятишек. Время было страдное, мужики были злы, но терпели – настоятель был строг, на коне сидел свободно и развязно, как князь и воин, и надежды на то, что от него можно ждать пощады, не было.
В самый разгар стройки к монастырским воротам подъехал целый отряд всадников: и не монахи, и не воины, а люди, уверенные в себе и держащиеся гордо. Слезли с коней и, ведя их за уздцы, приезжие вошли в монастырские ворота и направились к новому собору. Там как раз окончилась обедня, и братия выходила на гульбища после долгой службы. Приезжие, поклонившись до земли, вошли в собор и долго молча его рассматривали, потом поставили большую свечу и, помолившись у образа Спаса, вышли из собора все так же спокойно и гордо. Видно было, что не привыкли они ни перед кем кланяться и кого-нибудь бояться.
«Кто сии такие?» – недоумевали монахи. С большим интересом приезжие рассматривали трапезную. Грек Николай, с отвесом вымерявший прямизну стен и что-то отмечавший циркулем на своем чертеже, был удивлен, когда двое приезжих – пожилой с серыми грустными глазами и молодой – сразу было видно, что это отец и сын, – заговорили с ним по-гречески, конечно, с московским акцентом, хваля хитрость плана и умелую крепкую кладку. Интересность и профессионализм беседы так увлекли Николая, что он не сразу даже сообразил, кто сии и почему они с ним говорят, а сообразивши, кто это, он забоялся и застеснялся, не будут ли приезжие мешать ему в работе над уже увлекшим его иконостасом. От страха же и робости он стал смел и повел без благословения отца-наместника приезжих в свою мастерскую – высокую светлицу над сеновалом, где он писал образа. Отец и сын легко взобрались по приставной лесенке и, перекрестившись, вошли в горницу. Вдоль стен стояли размеченные контуром образа, лики были уже покрыты первыми слоями охры. Контуры были сделаны красновато-коричневой землей. В серых глазах пожилого мастера заплескалось веселье. Образа Николая ему понравились, еще больше понравились ему хорошо растертые краски. Он попросил разрешения попробовать и мастерски прописал два лика в стиле Николая, как будто его рукой.
– Весь иконостас должен быть грецким. Краски у тебя радостные, я так писать не умею. У меня краска бледнее, я такой красный никогда не возьму – разбавлю.
В мастерскую, стуча окованными расшитыми сафьяновыми сапожками, поднимался настоятель Гермоген Шимоня. Брови его были сурово нахмурены.
Приезжие приветствовали настоятеля по-гречески. В те годы греческий был так же распространен среди образованных людей, как французский в восемнадцатом веке, многие русские пятнадцатого века даже переписывались между собою по-гречески.
– Мастер я, Дионисий с дружиной, а это сын мой Феодосий. Звали нас писать на Белое озеро соборы расписывать, да вот сюда заехать решили, к вам. Великое строение у вас происходит. Все зело прекрасно, а таких иконников, как мастер Николай, и на Москве нет.
Шимоня понял, что говорить ему с мастером Дионисием будет легко – он не чувствовал ни его возраста, ни того, что он русский. Непринужденность была у него даже не княжеская, а какая-то международная. Так свободно могли говорить византийские патриции его константинопольской молодости. Больше же всего его удивляла воинская стать приезжего – под кафтаном его и его сына были кольчуги прекрасной работы, на поясе висели фряжские кинжалы.
Перехватив взгляд настоятеля, мастер Дионисий усмехнулся.
– Балуют в муромских лесах. Да и у вас молодцов с кистенем хватает. По дороге мы целую ватагу посекли. К воинскому делу сынов сызмальства приучал. Смолоду сам в походах.
С приездом мастера Дионисия для наместника Шимони и братии потекла новая жизнь. Пока сподручники готовили доски, терли мел, шлифовали левкас, мастер Дионисий с настоятелем развлекались охотой соколиной, до которой оба оказались очень охочи и знали до тонкостей. Любили они и охоту с луком, в которой иконник не знал соперников – бил без промаха с большого расстояния лебедей влет. Глаз у мастера Дионисия был точный. По вечерам обживали новую трапезную – пировали. Монахи с удовольствием принюхивались к запахам молодой баранины и поросятины, которую в больших количествах поглощали приезжие. Жарили целые тушки на большом металлическом вертеле, который по указанию Дионисия склепал албанец. Вообще, после приезда московской иконной дружины домашняя академия Шимони – албанец Марко, иконник Николай и венецианец Джулиано – окончательно перебралась в монастырь. Неожиданно всем нашлась масса дел. Сидя за длинным липовым столом, не только в огромных количествах истребляли жаркое с подливами и монастырскими закусками – мочеными яблоками, соленьями, ягодами, запивая их шимаханским вином, разбавленным теплой водой и медами – крепкое вино мастер Дионисий не пил, – но и рисовали на специальной доске мелом будущие монастырские стены и башни.
Оказалось, что воинская стать мастера Дионисия соответствовала и его воинской мудрости – бывал он и в Литве, и на Востоке, сидел в долгих осадах, знал грецкое, римское строение крепостей и военных лагерей.
Мастер Джулиано, исколесивший всю Европу, Средиземноморье, воспаляясь, вспоминал битвы и крепости, которые он брал, сбрасывал с себя одежду, показывал шрамы, часто переходя с греческого на итальянский.
Обычно молчаливый албанец так же разговорился, но ему было труднее. Он хуже всех знал греческий, и Джулиано приходилось переводить его на плохой русский, зато по-турецки говорил совсем свободно.
Дионисий, отобрав у Шимони десять послушников, лазил вокруг монастыря и все измерял, записывал и чертил на бумаге. Послушники с шестами ходили за Дионисием, как живой складной метр.
На полу трапезной по результатам чертежей слепили из глины рельеф волжского холма, на котором стоит монастырь, и все участники трапез, все бывалые воины представляли, как бы они штурмовали и защищали холм. Воинские страсти разгорелись до того, что, оседлав коней, Шимоня выезжал с вооруженной братией на поле перед монастырем и устраивал ратные учения. Воинов разбивали на группы, они окружали монастырь, пешая же братия на деревянных стенах готовилась отразить их атаки. Причем мастер Джулиано и мастер Дионисий строили всадников и по-фряжски, и по-гречески, и «свиньей» по-тевтонски, и россыпью по-татарски. Более всего хваля фряжский рыцарский конный бой, тем не менее все считали более эффективными татарские конные атаки и лавы. Рубили мечом и лозу, и глиняные чучела. Удар у мастера Дионисия был крепкий, но и остальные не уступали. Джулиано с интересом смотрел и трогал мокрую ссеченную глину, русская привычка срубать голову одним ударом его удивляла.
Затеяли и состязание по стрельбе из лука. Монахи с удовольствием предавались ратной потехе, многие из них были в прошлом воинами и охотно обучали воинскому искусству послушников, не бывавших по малолетству в битвах. Приезжие москвичи радовали насельников, отвлекая братию от скучной постной жизни. С мастером Дионисием им было просто, он умел говорить с каждым запросто, как будто был не зрелым прославленным мастером, а только что вышедшим в мир мальчиком – смотрел просто, ясно, говорил, не задумываясь, то, что думал.