Считаю, считаю и не могу досчитать.
Из цифр складывается математическая задача,
в которой есть только одно известное –
расстояние между нами.
Ищу спасения в музыке, и вот Нина Симон
поет мне про свет, про «некий вид света»,
и я умолкаю пристыженный –
что мне сказать еще, если всё сказано?!
Впрочем, нет: мама звонила из Ферганы –
уже набухают почки, весна уже здесь.
Коллекционер дверей
Конус
Собирая слова как сдачу
с дважды вычитанного монолога,
разглядываешь их как монеты
иноземные – «жесть», «сука-блин», «недотрога», –
гадаешь: заплести ли их в косу (так делали в Азии,
впрочем, той косы и в помине нету),
или как в старом фильме пират –
попробовать на зуб – завернутую в фольгу
шоколадку, пастилку или конфету.
Быть точнее – не так уж и много
того, что в карман положишь,
иль на язык – и вкуса, впрочем, не ощущаешь:
монологу свойственно выхолащивать
всё то, что ты из себя, казалось бы, представляешь.
Пустота внутри уставшего ритора,
говоря риторически, обусловлена –
и исторически, да и физиология:
сухость в горле, и естественное «пошли все на».
На этом следовало бы и закончить
из остаточных слов сложенный
текст – стоящего ничего не выйдет и всё напрасно.
Жизнь – это усеченный конус, но только вывернутый
наизнанку,
т. е. в принципе тот же конус, только кроваво-красный.
Секреты ковроткачества
Не знаю, как это бывает у вас,
но я должен себя полностью измотать,
чтоб где-то уже в середине ночи
кубики слов начали вываливаться изо рта.
Иногда они как живые игральные кости катятся по столу,
весело падают, подскакивают на ковре и
замирают возле какого-нибудь узора –
фигуры всадника, розы, оленя, листка –
и я говорю «ах!» и «так вот какое ты, слово!».
Летние слова скачут быстрее и дальше.
Осенние – попадают под дерево,
где какая-то скучная желтая опаль.
Или порой одной своей гранью впиваются в горный хребет.
Весенние кубики звонко цокают,
как бильярдные шары при прямом попадании.
Зимние слова глухо катятся в пустоте.
И даже не падают со стола.
Они не имеют значения, полые.
Словно бы книги, в которых вырезана середина,
но секретная вещь в них так и не вложена…
Слова разбиваются о CD, как хрустальные туфли
о педали старых церковных оргáнов.
Или становятся вязкими, как нагревшийся пластилин,
если коснутся домашнего кинотеатра. К примеру,
некое слово как-то, задев DVD с Тинто Брассом,
вдруг обернулось вибратором бирюзового цвета…
А на улице кубики не получались –
всё больше камушки да сухие листья. Или
ягоды земляники. Я знаю, тебе они нравились.
Да и мне,
пожалуй.
Март
Ничто не оправдывает моего бессилия, но
что я могу сделать, когда северный ветер,
и ночь горит всеми черными звездами, и светят
лишь падающие снежинки, в которых блестит,
отраженное от фонарей, извечное таинство электричества?
Бежать от метафор, но куда деваться
от холода в конце марта, и того,
что так много вокруг ручек и поручней, но
не за что ухватиться?
Когда бы я жил на юге – писал бы уже о весне.
Когда бы я был молодым – писал о любви бы, конечно.
Когда был бы старым – писал бы о том, что помню,
еще помню, пытаюсь вспомнить –
всё бы зависело от того или иного десятка.
Но сейчас, как мне кажется, ничто ни от чего не зависит,
и даже в дневном свете я – как беккетовский герой –
в темноте.
Ну, не то чтобы, нет – так много вокруг всего, и однако –
почему ничего не возможно коснуться?
Впрочем,
устал от вопросов. Пожалуй, вы тоже.
В старом блокноте нашел незаконченные наброски.
К примеру: «если бы я пел песню,
в этом месте должна была бы порваться струна».
Что ж, вполне подойдет для финала.
В неясном свете
Мне нужно сделать несколько движений –
взять ручку, дотянуться до бумаги – возможно это
меня спасет. Окно (допустим, вечер) мрачно по-зимнему.
Еще один из дней, прошедших незамеченным.
Я, как и прежде,
готов не спать хоть сутки напролет, но –
дела семейные, работа, возраст – не хватает сил. Что делать?
Известно: «пробужденный
бодрствует всегда, когда другие спят».
Я сплю? Я грежу? Умер? Чем
является всё то, что постоянно
перед глазами, почему
я не могу сказать с уверенностью: я всё тот же?
Как солнце далеко! Лишь фонари-медузы
выхватывают из вечерней глубины
коралловые ветви облетевших кленов.
Зимняя проза
Мне решительно не дано довести до конца ничего, разве что покончить с дыханием.
Хруст снега вместо трелей цикад вдоль дороги,
с их морзянками тамошним местным богам
с детальным отчетом о каждом твоем шаге.
Мое южное прошлое дарит всё меньше тепла.
Белый холодный свет, порою до боли в глазах –
как продолжение застарелой гелиофобии. Здесь
не то чтобы чувство, что Бог един:
скорее поверишь в снежную королеву.
В городе, впрочем, сказочного немного,
только природа порой заставляет впадать в экстатический
ужас.
Зимние стихи пишутся разве что летом.
Там, впрочем, другая проблема –
и гонишь на велосипеде или машине по лесной колее
в поисках уединения, в поисках легких слов,
свободных от давления, смысл которого
вряд ли уместится в стихотворный размер,
даже в этот, достаточно свободный, почти рискованный…
Одиночество достижимо лишь в этом движении –
на колесах (об этом уже кто-то писал).
Оцепенение и средства спасения от него (сауна, etc.) –
всё слишком вещно. Но вещи здесь лишены некой тайны,
они – настоящие, полные смысла (пользы), и потому –
непоэтичные. Словно бы им
уже были заданы имена – производные их полезных
качеств –
без нашего участия, не для нас.
Заданы, впрочем, людьми: здешний народ –
трудолюбивый, упорный – в вечной,
въевшейся в кровь, борьбе с холодами…
Но вернемся к поэзии. И заметим, в связи
с вышесказанным,
нет ничего, что роднило бы местных поэтов на уровне,
скажем так, онтологическом. Никакой
такой коллективной памяти: как и везде –
кто пишет в рифму, кто нет.
Кто поносит свободный стих, а кто нет,
хотя так и не понял, что трудность его в том же,
в чем трудность самой свободы – легче добиться, чем
уметь пользоваться, обладать.
Понимающих, опять же, немного – как и везде.
И однако, как говорят оппоненты,
нет ничего, что спасает нас от вопроса: зачем?
Кому это нужно, и как с этим жить?
Быть поэтом сейчас – словно накрыться с головой одеялом
(заметим, в общем-то, как и всегда),
если не хочешь играть словами и полыми смыслами –
ткать парусину, которой
никогда не коснется ветер, ибо
ей уготовано место в музее. Нет,
даже не знаю где.
Нас же всё еще увлекает эта идея упругости:
напряжение ткани, проверка на прочность нитей,
скрип такелажа и глиссирование при галфвинде.
Вот причина того, что мы гоним всё лето –
на велосипеде или машине – в полветра, прочь,
без смысла или карт. В руках
лишь детский компас. Может, потому
здесь, в этом северном эдеме всё, что имеем –
сравниваем с прошлым. Но
как сложить такие величины? – говорят они.
И что тут скажешь? Ты сказала:
– Anteeksi, en kuunnellut. Siis, mitä?[12]
Мокрый асфальт
День набухает низкой тучей, как губка в душевой кабине.
Внезапно наступивший вечер глядит на нас
огнями встречными сквозь ретушь
на ветровом стекле, где мириады капель
и зигзаги «дождевика» рисуют прихотливые узоры:
растянутый в округлые прожилки свет фонарей,
размытый абрис зданий и
серебристый проблеск луж на трассе,
будто проросшей звездами.
Картина, которую машина разрывает
(тут, впрочем, непонятно –
то нас несет через промокшее предместье, или это город
мчится – сквозь нас, и дождь, и время?), в общем,
картина прорисована рельефным контуром
под быстрым карандашным грифелем:
дождливый день идет на убыль, сумерки влажны и серы.
К этому пейзажу вряд ли что добавить –
всё смоет ливень и сотрут «дождевики».
И вечер вновь сомкнется аккурат за нами –
лишь выхлопные газы и следы
на вылаканном влажной тьмой асфальте
удержат на одно короткое мгновенье воспоминание о нас:
день кончился, нас нет, дождь – вечен (впрочем,
как всякий фон для малозначимых событий,
которые преследуют нас словно длань Господня).
Дневник 2010 года: июнь
На террасе развешаны кормушки,
но птиц на них нет – ночь – и не заметил.
Я читаю статью[13]
о том, как на юге Киргизии насиловали и убивали узбечек –
именно потому, что они узбечки. Хмель от вина –
гости из Питера, прекрасный ужин, бараньи ребрышки –
как рукой…
Теперь все уже спят: