обычный ответ в духе практической жизни, создает из ничего или, скажем, из своего взгляда на вещи художественное произведение, вызывающее у нас изумление, оказывается враждебно настроенным к жизни и ее требованиям. "Ведь я же фантазер и мистик!" - говорит нам Достоевский.
Примерное представление о личности Достоевского можно будет получить, как только мы узнаем, в какой момент действия он останавливается. В указанном выше очерке он говорит об этом достаточно ясно. "Подойдя к Неве, я на мгновение остановился и бросил взгляд вдоль реки в туманную, морозно-хмурую даль, где догорал последний багрянец вечерних сумерек". Это произошло тогда, когда он спешил домой, чтобы подобно светскому человеку помечтать о шиллеровских героинях. "Но настоящей Амалии я тоже не замечал; она жила совсем рядом со мной..." Он предпочитал напиваться с горя и ощущал свое страдание более сладостным, чем все наслаждения, которые могут быть на свете, "ведь если бы я женился на Амалии, я несомненно был бы несчастен". Но разве это не самая простая вещь в мире? Итак, некий поэт, сохраняя надлежащую дистанцию, размышляет о мирской суете, на миг останавливается, находит сладость придуманного страдания непревзойденной и знает, "как действительность уничтожает любой идеал. Я же хочу отправиться на Луну!" Но это означает: оставаться в одиночестве, не привязывать сердце ни к чему земному!
И таким образом жизненный путь писателя становится протестом против действительности с ее требованиями. Но не так, как в "Идиоте", не так, как у того больного, у которого "не было ни протеста, ни права голоса", а скорее как у человека, знавшего, что его умение переносить тяготы и лишения должно быть вознаграждено. Теперь, когда он был выбит из колеи своими муками и укорами, он обнаружил в себе бунтаря и революционера Гарибальди. Здесь было сказано то, что другие совершенно не поняли: смирение и покорность - это еще не конец, они всегда являются протестом, поскольку указывают на дистанцию, которую необходимо преодолеть. Толстому тоже была известна эта тайна, и часто его слова оставались непонятыми.
Об этом можно говорить, но никто этого не знает, когда речь идет о настоящей тайне. Никто не знал, кому собирался отомстить Гарпагон Соловьев, который голодал и умер в нищете, упрятав состояние в 170000 рублей в своих грязных бумагах. Как он внутри себя радовался, держа под замком свою кошку, свою квартирантку и горничную и сделав всех их виноватыми! Он держал их в своих руках, заставил нищенствовать, всех их, знавших деньги и поклонявшихся им как символу власти. Правда, это переросло у него в особую обязанность, в методическое насилие над собственной жизнью. Ему пришлось самому голодать и бедствовать, чтобы осуществить свой замысел. "Он выше всех желаний". Каким образом? Для этого надо было быть безумным? Что ж, Соловьев приносит и эту жертву. Ведь теперь он может продемонстрировать свое презрение перед человечеством и его мнимыми земными благами и мучать каждого, кто ему близок, не неся за это никакой ответственности. Все, что прокладывает ему путь в высшее общество, он держит в своих руках. Тут он на мгновение останавливается, бросает свою волшебную палочку в мусорный ящик и чувствует себя великим, выше всех людей.
Это, как нам кажется, самая сильная линия в жизни Достоевского, и все его грандиозные творения должны были являться ему на этом пути: деяние бесполезно, пагубно или преступно; благо же только в смирении, если последнее обеспечивает тайное наслаждение от превосходства над остальными.
Все биографы, занимавшиеся Достоевским, сообщают и интерпретируют одно из самых ранних его детских воспоминаний, о котором сам он рассказывает в "Записках из мертвого дома". Чтобы лучше его понять, надо иметь в виду то расположение духа, в котором у него возникло это воспоминание.
Уже отчаявшись в том, что сумеет найти контакт со своими товарищами по заключению, он отрекается от своего лагеря и осмысляет все свое детство, все свое развитие и все содержание своей жизни. И тут его внимание неожиданно задерживается на следующем воспоминании: однажды, гуляя возле имения своего отца, он слишком удалился от дома, направился напрямик через поле и вдруг в ужасе остановился, услышав крик: "Волк, волк!" Он помчался обратно к защитной близости отчего дома, увидел на пашне крестьянина и бросился к нему. Рыдая и трясясь от страха, он судорожно вцепился в этого бедняка и поведал о пережитом ужасе. Крестьянин сложил над мальчиком крест из своих пальцев, утешил его и пообещал, что не даст волку его тронуть. Это воспоминание не раз истолковывалось таким образом, будто оно должно характеризовать союз Достоевского с крестьянством и религией крестьянства. Но главное здесь скорее волк - волк, который гонит его обратно к людям. Это переживание закрепилось как символическое отображение всех стремлений Достоевского, поскольку в нем содержалась направляющая линия его поведения. То, что заставило его трепетать перед обособленным крестьянством, было равносильно волку из его переживания, который гнал его назад, к бедным и униженным. Там он пытался через крестное знамение найти с ними контакт, там он хотел помогать. Именно это настроение и выражает Достоевский, говоря: "Вся моя любовь принадлежит народу, весь мой образ мыслей - это образ мыслей всего человечества".
Когда мы подчеркиваем, что Достоевский был истинно русским человеком и противником западников, что в нем пустила прочные корни панславянская идея, то это отнюдь не противоречит его натуре, стремившейся через заблуждение прийти к истине.
На одной из крупнейших манифестаций, в речи памяти Пушкина, он, считавшийся панславистом, тем не менее попытался добиться единения между западниками и русофилами. Результат в тот вечер был блестящим. Приверженцы обеих партий ринулись к нему, заключили в свои объятия и заявили, что согласны с его позицией. Однако это согласие было недолгим. Слишком много еще было между ними противоречий.
По мере того, как Достоевский следовал за бурным стремлением своего сердца и хотел привнести в массы человеческое совершенство - задача, которую он прежде всего отводил русскому народу, - по мере того, как в нем формировался конкретный символ любви к ближнему, ему, желавшему освободиться самому и освободить других, все ближе становился образ спасителя, русского Христа, наделенного общечеловеческой и вселенской властью. Его кредо было простым: "Для меня Христос самая прекрасная, самая величественная фигура во всей истории человечества". Здесь Достоевский со зловещей прозорливостью открывает нам свою ведущую цель. Это проявляется в том, как он изображает свои приступы эпилепсии, когда, испытывая чувство блаженства, он устремлялся ввысь, достигал вечной гармонии и чувствовал себя близким к Богу. Его целью было стремление постоянно находиться рядом с Христом, стойко переносить его раны и исполнить его задачу. Обособленному героизму, который Достоевский считал проявлением болезненного самомнения, себялюбию, вытеснившему чувство солидарности, ставшее ему понятным и близким из логики совместной жизни людей, из любви к ближнему, такому героизму он противопоставлял: "Смирись, гордый человек!" К смиренному же человеку, уязвленному в своем себялюбии и тоже стремящемуся его удовлетворить, он взывает: "Трудись, праздный человек!" Атому, кто ссылается на человеческую природу и на ее якобы вечные законы, он, чтобы заставить усомниться в этом, возражает: "Пчела и муравей - вот кто знают свою формулу, но человек своей формулы не знает!" Исходя из сущности Достоевского, мы должны добавить: человек должен искать свою формулу, и он найдет ее в готовности помогать другим, в беззаветном служении народу.
Так Достоевский превратился в отгадчика загадок и в богоискателя, ощущавшего Бога в себе сильнее прочих. "Я не психолог, - сказал он однажды, - я реалист" - и тем самым коснулся пункта, наиболее сильно отличавшего его от всех поэтов нового времени и от всех психологов. Он испытывал глубочайшую связь с первопричиной общественной жизни, с единственной реальностью, которую все мы до конца еще не поняли, но способны на себе ощущать, - с чувством общности. И поэтому Достоевский мог называть себя реалистом.
Теперь относительно вопроса, почему образы Достоевского оказывают на нас такое сильное воздействие. Важная причина этого заключается в их завершенной цельности. В любом месте вы всегда можете понять и изучить героя Достоевского, снова и снова вы находите слитыми воедино стремления его жизни и средства их осуществления. Для сравнения можно обратиться к музыке, в которой мы находим нечто подобное, где в гармонии мелодии всегда можно обнаружить все без исключения потоки и движения. То же самое и в образах Достоевского. Раскольников один и тот же и когда, лежа в кровати, размышляет об убийстве, и когда с колотящимся сердцем поднимается по лестнице, и когда извлекает пьяного из-под колес телеги и, отдав последние копейки, поддерживает его прозябающую в нищете семью. Эта цельность в построении и есть причина такого сильного воздействия, и с каждым именем героев Достоевского мы неосознанно носим в себе прочный, словно высеченный резцом из вечного металла, наглядный образ, подобный библейским персонажам, героям Гомера и греческих трагедий, именам которых достаточно только лишь прозвучать, чтобы вызвать в нашей душе весь комплекс своего воздействия.
Существует еще один скрытый момент, затрудняющий для нас понимание воздействия Достоевского. Однако предварительные условия для решения этой проблемы уже даны. Речь идет о двойственной позиции любого персонажа Достоевского по отношению к двум прочно зафиксированным пунктам, которую мы ощущаем. Каждый герой Достоевского движется в пространстве, которое, с одной стороны, ограничивается обособленным героизмом, где герой превращается в волка, а с другой стороны - линией, которую Достоевский столь резко очертил в качестве любви к ближнему. Эта двойственность позиции придает каждому из его персонажей такую устойчивость и твердость, что они раз и навсегда откладываются в нашей памяти и наших чувствах.