Достоевский и Апокалипсис — страница 41 из 75

. Тут и с первого взгляда нормальный читатель найдет аналогии, родство… Но: Моцарт и старуха-процентщица?!

Но именно в этом-то последнем сопоставлении и вся суть дела.

Исходим из аксиомы: «Моцарта и Сальери» Достоевский, конечно, знал, знал наизусть. Какую задачу он ставит перед собой в «Преступлении и наказании»? «Уничтожить неопределенность». Какую неопределенность? О совместности-несовместности гения и злодейства?

Но как заново ставить и решать этот вопрос художественно? Как вообще на это можно решиться, рискнуть – после «Моцарта и Сальери»? Достоевский – решается, рискует, и делает это гениально просто: по предельному контрасту с Пушкиным и – во имя развития Пушкина, по Пушкину.

В «Моцарте и Сальери» жертвой преступления по совести падает, так сказать, «первый человек». В «Преступлении и наказании» – «последний». У Пушкина – великий Моцарт. У Достоевского – «вошь-процентщица». Куда уж ниже? Куда уж хуже? Гений и вошь. И вот новоявленный «гений» должен убить вошь, чтобы доказать, что он – гений.

Кажется, все – все абсолютно иначе. Но Достоевский избирает лишь крайний, предельный, если угодно – запредельный вариант… чего? Вариант, в сущности, пушкинской же «формулы» и проверяет ее «на разрыв» в ситуациях, казавшихся раньше невозможными, немыслимыми, – выдержит ли эта «формула» все и всякие перегрузки.

Не в том ли и состоит замысел его, чтобы проверить и доказать: нет никакой принципиальной разницы в мотивах преступления, падет ли его жертвой «первый» или «последний» человек, Моцарт или вошь-процентщица.

Достоевский также убежден в несовместности преступления и совести, как Пушкин – в несовместности злодейства и гения.

Гений – наивысшая степень совести, со-вести, сострадания, со-страдания. Со-весть, со-страдание – независимо ни от каких времен и пространств. Гений-злодей, злодей-гений – абсолютный нонсенс, возможный только в мелодраме балетной («Лебединое озеро»).

У Сальери и Раскольникова один и тот же бог, не бог, вернее, а идол: польза.

«Что пользы, если Моцарт будет жив», – убеждает Сальери себя и нас, но прежде всего себя – первый. А Раскольников вторит: «Там все бы и загладилось неизмеримою сравнительно пользою…». Оба одинаково, тождественно обосновывают свой аморализм (свою внеморальность).

Сальери: «Все говорят: нет правды на Земле…». Раскольников: «…Не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить!» Сальери: «Нет правды на Земле, но правды нет и выше. Для меня так это ясно, как простая гамма…» Раскольников: «Не каждый-то день получаете?.. А может, и с Поленькой то же самое будет?.. Может, и Бога-то совсем нет». Потому-то – «все и дозволено»…

Вторичный Раскольников. Невторичный Достоевский. Гений всегда первичен. У обоих – Сальери и Раскольникова – атеизм, но это – аморальный (внеморальный) атеизм. От него-то (для этого он и предназначен) один шаг – до «все дозволено», до – «право на бесчестье». И оба делают этот шаг. Для того-то именно и отрицалась вся правда, и земная и небесная. «Правды нет» – отсюда, отсюда у них и «право на бесчестье», на «все дозволено», отсюда и преступление и самообман обоих; точнее – самообман и преступление.

Сальери, прежде чем убить Моцарта, убил искусство, убил себя – «алгеброй». Раскольников, прежде чем убить «вошь-процентщицу», убил свой ум и сердце – «арифметикой». Сальери вполне предвосхищает раскольниковские «два разряда» – своим отношением к слепому «скрыпачу».

Ложь (особенно себе) в отличие от правды всегда «сложна» и – многословна. Что, как и сколько говорит Сальери? Что, как и сколько – Моцарт? Моцарт почти все время играет. То есть: творит. У Сальери же – слова, слова, слова… То есть: вместо творчества, вместо рождения, вместо зарождения – замысел убийства и убийство.

Ничего себе: чтобы быть «гением», надо убить гения, чтобы быть «гением», надо убить творца, творение. Пушкинский Сальери убивает Творца, Раскольников у Достоевского убивает творение, «тварь».

«Гений и злодейство – две вещи несовместные – не правда ли?» Это сказано с легкой, естественной, счастливой самоочевидностью. Это сказано как: «Мороз и солнце; день чудесный…» Как: «Я помню чудное мгновенье…»

«– Гений и злодейство – две вещи несовместные? Не правда ли?

– Ты думаешь?..»

Угрюмый, тяжелый, чугунный (не только убийственный, но прежде всего самоубийственный) ответ Сальери. А перед этим и после этого – как долго и как насильственно он заговаривает самого себя. И вся эта многоглагольная, чугунно-свинцовая, сложная, «ложная мудрость» разбивается вдребезги о легкое, доверчивое, короткое и непреклонное моцартовско-пушкинское: «Не правда ли?» – точно так же и все неистовые речи «премудрого» Раскольникова разбиваются вдребезги о простые, коротенькие непреклонные слова тихой Сони: «Ох, это не то, не то, разве можно так. Нет, это не так, не так!.. Это человек-то вошь… Убивать? Убивать-то право имеете? А жить-то, жить-то как будешь, жить-то с чем будешь?»

И оба, Сальери и Раскольников, – страдают. Ведь страдают же! Раскольников (по словам Свидригайлова) «страдает от мысли, что теорию-то сочинить сумел, а перешагнуть-то не задумываясь и не в состоянии, стало быть, человек-то не гениальный».

Сальери – чем мучается? Одним: ужели я не гений? Вот же суть. Вот же ядро. Для доказательство себе и людям своей гениальности – все и затеяно, вся их жизнь затеяна.


«Идиот»

В моей первой книге об «Идиоте» не было ничего. Надо сделать маленькую главку.

Две идеи.

1. Как величайший грешник стал – святым. Сначала, по черновикам, князь Мышкин и должен был быть таким грешником, а Ганечка чуть ли не святым. Все переменилось наоборот. Не отсюда ли родилась потом идея «Жития великого грешника»?

2. Слово князя Мышкина. Поражение? Все, почти все пишут так. Нет – победа. ОН явился в этот грешный мир, и на «малюсенькую минуточку», на «малюсенькую секундочку» мир этот перестал быть самим собой.

Мышкин едет в третьем классе. Рогожин, Лебедев начинают становиться другими. Приходит к Епанчиным. Сначала – лакей. Он с ним по-человечьи. И лакей вдруг сдается и разрешает покурить. Епанчины – обыкновенная полубуржуазная-полупомещичья семейка. Он вошел – и на мгновение они становятся другими. Ганечка, Настасья Филипповна с ним тоже невольно – другие («Спасибо, князь, в первый раз человека увидела!»). А потом подлинный апофеоз, финал. Сцена в гостиной, после вазы разбитой, речь князя Мышкина, обращенная к ним, к самому «высшему свету»: «Вы сами не знаете, какие вы хорошие. О, если б знали, вмиг бы все перевернулось!» Ср. «Елка в клубе художников»[115] – совпадение почти буквальное. Ср. «Сон смешного человека». Ср. Речь о Пушкине… Поражение? Да нет – победа. «Искорка», «огонечек», «знамя», «напоминание» нужны только, чтоб не угас дух.

Пусть секунда, но какая! Напоминающая нам о нашей сущности. На секунду и возвращающая нас к этой сущности. Не погасла искра, не погас огонек и греет, и жжет…

Не забыть: внутренним эпиграфом при создании «Идиота» и было «да здравствует солнце!» (ср. 22 декабря 1849 – «о солнце»).[116]

Гениальная наглость названия романа – «Идиот». Юра Давыдов как-то заметил, что еще в молодые годы, до войны где-то прочитал: идиот (гр.) – «необщественный человек». Я нашел: действительно, по-гречески, – невежда, буквально – отдельный, частный человек. Но это же, в сущности, о Христе сказано. Напомнить: Достоевский о положительном герое…


Теперь о «Братьях».

Кто главный виноватый? Не Смердяков, не Иван, а Алеша!

Алеша был отправлен Зосимой в «свет», в «мир», чтобы спасти. Не сумел, не справился. Посмотрите, просмотрите, прослушайте весь роман с этой точки зрения, и раскроются вдруг глубины невероятные: самый святой – самый виноватый. Для того и выпущен был в «свет», в «мир», чтобы ПРЕДОТВРАТИТЬ. Не вышло. Почему? По его вине, по его грешности, по его «карамазовщине».

Алеша – Дмитрию: «Ты на последней, предпоследней ступеньке стоишь, а я – на этой же лестнице, только на первой еще…».

И этот Алеша должен был, по замыслу Достоевского, уйти в социализм, в революцию, в атеизм. Достоевский – сам! – говорил (кажется, в разговоре с Сувориным): «ЭТОТ роман – лишь предисловие к будущему».[117]

Эксперимент – из наипредельнейших, из невозможных, из невозможнейших. Реального святого пустить в революцию. Предел пределов. Если выдержит, то… Если нет, то… Никто до него не осмелился на такое…

Итак, главный роман – задуманный, второй, – об Алеше. Но и первый – о нем. А замысел второго действительно абсолютно гениален. Эксперимент небывалый: самого лучшего пустить из монастыря в революцию. Самого-самого лучшего в самое-самое худшее – вот это эксперимент так эксперимент. Святого – в ад (но уже в первом романе ясно Алеша – не святой, в нем – дьяволенок)…

Алеша-революционер. Много ли Алеш было в нашей революции? Закономерность: они могут быть лишь на самой ранней стадии социального протеста. Какой долгий и исчерпывающий, в сущности, опыт был накоплен к 1917 году. На одну историческую секунду, на одну историческую минуту еще можно было обмануться (Блок, Маяковский…) Но не больше, не дольше. Больше, дольше значило быть нравственным недоумком. А вообще-то говоря, в чистом виде, думаю, ни одного Алеши в Октябрьской революции не было. Точнее, в ней – были, она их истребила… Нет, что-то тут надо додумать. Алеши гибли на плахе не контрреволюционной, а именно – революционной. Алеши революции не нужны, смертельно опасны, как смертельно опасны людям, отрицающим всю и всякую нравственность, те, кто несет нравственность и духовность. Абсурд: очеловечить зверей, лизнувших крови… Нечто Алешино у Павла Флоренского…

Все три братца (Алеша, Митенька, Иван) могли быть, должны были быть вовлечены в революцию так или иначе (и еще неизвестно, на чьей стороне), но если на большевистской, то всех их укокошит братец четвертый, незаконнорожденный, – Смердяков. В сущности, весь процесс развития, развертывания революции, выявления ею самой себя – это торжество верховенщины и смердяковщины.