Достоевский и Апокалипсис — страница 48 из 75


Возвращаюсь к финалу книги о Достоевском.

Три речи

1. Речь Смешного – прямо к людям, ко всем людям…

2. Речь самого Достоевского о Пушкине…

3. Речь Алеши к детям.


Речь о Пушкине

Нельзя не запомнить навсегда последних слов этой речи. Они завораживают, тревожат, пугают, но и вселяют надежду:

«Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но Бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем» (26; 148–149).

Но в речи этой не одна, а две тайны. Есть какая-то необъясненная, необъяснимая тайна и в самой этой речи, а именно: сам небывалый факт небывалого воздействия ее на слушателей…

И весь анализ (понимания-исполнения) этой речи и будет разгадыванием этих двух тайн.

Эта вторая тайна усугубляется тем, что буквально на другой день или через несколько дней те, кто присутствовали на вечере, во всяком случае многие из них, если не большинство, – прочитав Речь глазами, словно проснулись, протрезвели и – не поверили самим себе: как это они могли вчера, слушая эту речь (слушая и видя живого Достоевского), так ею увлечься. Магия какая-то, чуть ли не чертовщина… (Подборка примеров, особенно – до невероятности! – характерен здесь Глеб Успенский.[131])

Но главный ответ на этот вопрос, главное решение этой задачи, главная тайна этой тайны в том и состоит, что первоначально речь была – прослушана, услышана.

Тайна – в неотразимой силе живого, искреннего слова, живой речи, прямо обращенной к слушателям.

Сбылось: «Слово плоть бысть» (Достоевский об этом – 11; 179).

Это звучащее слово было звучащей, говорящей душой Достоевского.

Оно было насквозь исповедальным, и исповедальность эта не только и не столько сознавалась слушателями, сколько непосредственно чувствовалась.

На их глазах творилось гениальное художественное произведение, и они слышали, как оно творилось.

Если назначение искусства, особенно русского искусства – и по Достоевскому, и по Толстому, – объединять, единить людей, единить их душевно и духовно, единить, возвышая их, то, может быть, никогда еще искусство не было настолько самим собой.

Я написал – «никогда». Конечно, это неточно: а живое слово Христа, живое слово апостолов и пророков, прямо обращенное к людям… А живое слово Савонаролы и Лютера, наших Аввакума, Нила Сорского, Сергия Радонежского.

И здесь найти какие-то слова, чтобы опять, но по-новому, вспыхнуло: религия – religare (связывать) – искусство, чтобы по-новому почувствовалось, понялось: искусство, как и религия, родилось в живом, непосредственном – речевом взаимоотношении людей. Кстати, наскальные рисунки и другие виды искусства, конечно же, родились после другого живого, звучащего, говорящего слова и, конечно же, на его основе. Не на бумаге же, в самом-то деле, не из-под пера, не для глаз родилось слово. Сначала оно было произнесено, а уж потом записано. И сколько еще веков, тысячелетий пройдет от слова устного до письменного, тем более до печатных станков древних китайцев и Гуттенберга… Вспомнить, как кто-то из великих поэтов ругал Гуттенберга. Не потому ли и ругал, что «глаз убил ухо»? Хотя ругал несправедливо.

Еще раз: сделать убедительнейшую, красивую – и композиционно – подборку свидетельств живого воздействия речи Достоевского о Пушкине на слушателей.

Пусть это religare, это единение продолжалось всего полтора часа (уточнить), когда эта речь произносилась, да плюс еще некоторое время после, пусть исторически это было каким-то мгновением, какой-то секундой, – неважно. Важно, что – было! (Достоевский о «значках в ночи», об «огоньках», «искрах». И он же об искренности своего слова, кажется, в начале 60-х.) Он мог бы о себе сказать словами Смешного: «Я их всех заразил…» Только заразил не разъединением, как тот вначале, а единением.

И, слава Богу, мы имеем еще одно свидетельство, доказательство, раскрывающее тайну этой речи, свидетельство, доказательство самого Достоевского: как, в каких муках, в какой борьбе с самим собой она зачиналась и рождалась.[132]

Зачатая в гневе, отравленная непримиримостью, ненавистью, разъединением, она родилась в конце концов как любовь, как единение.

Достоевский победил самого себя.

«Начни с самого себя…» Самое трудное, но и самое, самое главное (концентрированная подборка высказываний и самого Достоевского, и героев его об этом).

«Муки слова»… Муки совести!..

«Муки стиля»… Муки тона, муки голоса!

Найти тон, голос… Взять правильный тон, поставить точно голос – нравственно, духовно… Это нельзя подделать. Это надо найти в самом себе, и только тогда все тебе поверят.

(Вспомнить и найти пластичный ход, чтобы ввести это в текст, может быть, в примечания: как я, не соглашаясь с А.И. Солженицыным логически, социологически, не мог не поверить его тону, голосу… Ср. Рогожин – Мышкину: «Я голосу твоему верю, когда ты говоришь».)

Исповедальность у Достоевского

Это – исповедь на миру. Но в отличие от прежних исповедей Достоевского на миру (в 1873 году – «Я сам старый “нечаевец”», в 1877 году – о Некрасове,[133] да и еще много было, может быть, не столь очевидных – все творчество Достоевского исповедально) здесь, в Речи его о Пушкине, исповедальность была сконцентрирована, она выкристаллизовалась в живое, звучащее слово. Слово вернулось к самому себе – живому, и какому!..

Речь Достоевского о Пушкине – это художественное произведение въяве, «вслухе»

Художественный хронотоп этой речи. Он не может быть понят без присутствия – тебя (меня, его), там, тогда… А что делать, если тебя (меня, его, нас) тогда, там – не было? Ничего, кроме как попасть туда, вообразить себя там.

Ergo: художественность может быть понята только художественностью, гениальная художественность – только гениальной же, разбуженной в тебе гениальной художественностью (а проще: музыка напоминает тебе твою музыкальность, если она в тебе есть, воскрешает ее, усиливает, взрывает…).

Казалось: чистая импровизация, чистый экспромт. Но теперь-то мы знаем – передоказано! – готовилась эта речь всю жизнь.

Это был великий концерт Достоевского о Пушкине.

Итак, в финале надо «подвести» читателя к тому, чтобы он поверил: это – три речи[134] – действительно финал всей симфонии Достоевского, финал всего его творчества (в «снятом» виде).

Вообще есть замечательная, чрезвычайно многообещающая, плодотворнейшая тема: устный Достоевский, говорящий Достоевский, непосредственно проповедующий Достоевский.

Недаром же, недаром, повторюсь, так любил он читать пушкинского «Пророка», то есть вслух читать, и, кстати, и тогда, в тот день на пушкинском празднике вслух прочел, да еще монолог Пимена.

Особая тема (важнейшая часть всей этой общей темы) – публичные выступления Достоевского…

Последний год (последние годы) он читал, как никогда, много. Сделать и дать полную подборку (по годам) таких его выступлений.

Его наброски, заметки кажутся произнесенными, звучащими… Слышится там срывающийся, то радостный, то отчаянный, голос его.

* * *

Лишь начинаю… «замыслы».

Замыслы других: Л.Т., Пушкин, Микеланджело, Рафаэль, Гёте. Это, конечно, надо исследовать особо (прочитать, порасспросить у специалистов…). Мечта о книге-антологии на эту тему. Но в отношении Достоевского дело яснее ясного…

Давно предлагаю Э. Неизвестному сделать работу: неосуществленные замыслы Достоевского. Сделать бы с ним альбом Достоевского, а еще Апокалипсис.


Вернуться к мысли чуть ли не тридцатилетней давности.

Никто так глубоко и остро, как Достоевский, не выразил три кризиса трех мировоззрений:

1) буржуазно-прагматического;

2) коммунистически-атеистического;

3) собственно религиозного.

Но все это он сделал как ХУДОЖНИК.

Детективное у Достоевского

Обычное: запутать читателя, а потом открыть преступника, убийцу и его хитроумие. Вызов сообразительности читательской. Своего рода тест на сообразительность. Главное – технология убийства и немножко психологии, вульгарной, ходячей, сейчас по трафарету психоанализа.

У Достоевского: 1) мотивы; 2) сделать (открыть) виноватость всех; 3) а главное, самое главное: вдруг ВИНОВАТОСТЬ самого читателя. Гениальность Достоевского в том, что, исследуя преступление (детективное), он НЕ РАЗРУБАЕТ узел. Как бы обрадовались зрители в суде и читатели, если б разрубил. Нет, он все туже затягивает его.

Более того: он как бы провоцирует толпу (чернь) в суде и толпу (чернь) за книгой – согласиться и обрадоваться приговору суда. Но оказывается, это не приговор суда, а суд толпы, черни. И этот суд и эта толпа, этот суд и эта чернь в восторге друг от друга, аплодируют друг другу. То есть дает пародию на жаждущих узнать, кто преступник, узнать и счастливо разойтись. Две главные такие пародии: суд над Раскольниковым и суд над Митенькой.

Достоевский мог бы сказать: меня называют детективщиком. Неправда.

То же самое: меня называют фантастом. Неправда.

Что такое обычная фантастика? Прежде всего – технологическая. Даже для перескакивания через пространство и время – тоже технология («машина времени» и т. д.). И опять немножко психологии…

У Достоевского духовный детектив, духовная фантастика. Сам он неоднократно повторял: действительность выше всякой фантастики. Только действительностью, реальностью самой главной была для него именно духовность.