1) «конферансье» и 2) пониматели-исполнители.
Конферансье забивает представляемого, а пониматель пытается его исполнить.
Не знаю, по невежеству, или не помню, по старости, но нет, по-моему, по крайней мере я действительно не знаю других таких лучших исключительных читателей Достоевского, как Розанов и Ин. Анненский. Вот истинное понимание-исполнение. Тот и другой так его «пересказывают», что, если бы он знал об этом, сам бы подписался под этим пересказом. Особенный – маленький – критерий: оба концентрируют внимание – вдруг – на самых незаметных, самых маленьких, забытых и неизвестных, произведениях Достоевского: «Господин Прохарчин», «Двойник», «Слабое сердце» и – вдруг – отыскивают там ВСЕГО Достоевского. Почему? Ответ опять-таки только один: пронзенность любовью и – любовь к нему.
Свидетельство Анненского о том, как он юношей слышал чтение Достоевским «Пророка»: «Помню только, что в заключительном стихе – “Глаголом жги сердца людей” – Достоевский при чтении не забирал вверх, как делали иные чтецы, а даже как-то опадал, так что у него получался не приказ, а скорее предсказание, и притом невеселое…» Представал человек, «ОСУЖДЕННЫЙ жечь сердца людей». «Теперь, правда, через много лет “Пророк” Достоевского для меня яснее. Мало того, само пушкинское стихотворение освящает мне теперь его творчество».
Не знаю лучшего, что сказано о Достоевском: «Поэзия Достоевского»… «Он был поэтом нашей совести»… Так мог его понять-исполнить, конечно, только поэт.
Если бы Достоевский услышал «пересказ» себя в исполнении Анненского или Розанова!
Иннокентий Анненский к портрету Достоевского:
В нем Совесть сделалась пророком и поэтом,
И Карамазовы, и бесы жили в нем.
Но что теперь для нас сияет мягким светом,
То было для него мучительным огнем.
Ин. Анненский: совесть как искание Бога. «Второстепенность вопроса о смерти». Это – и так, и не так. «…Фантазии гениального юноши, поклонника Жорж Санд и Гюго, который только что с радостной болью вкусил запретного плода социализма, и притом не столько доктрины, сколько именно поэзии, утопии социализма».
Достоевский и Пушкин
Конечно, в этой главе надо рассказать о том потрясении, которое испытал молодой Достоевский в 1837 году, узнав о смерти Пушкина. О его Речи о Пушкине и о том, как один ночью возложил он венок к памятнику поэта.[158]
Но вдруг неожиданно возник еще один сюжет (меньше всего сам от себя ожидал): «Достоевский против Пушкина»… Насколько я (пока) знаю – один-единственный раз Достоевский себе позволил такое…
1876 год. Дневник писателя, январь… Достоевский рассуждает о развратности воспитания… И вдруг цитирует из Пушкина:
Что устрицы, пришли? О радость!
Летит обжорливая младость
глотать…
«…Вот эта-то “обжорливая младость”, единственно дрянной стих у Пушкина, потому что высказан совсем без иронии, но почти с похвалой, вот эта-то “обжорливая младость” из чего-нибудь да делается же? Скверная младость и нежелательная, и я уверен, что слишком облегченное воспитание чрезвычайно способствует ее выделки; а у нас уж как этого добра много!» (22; 10).
Ну так вот: как я ни люблю Достоевского, а приходится говорить: «Боже мой, ушам, глазам своим не верю: какая плебейская критика, какие плебейские выпады, выкрики, эскапады… Как вдруг из него чернь какая-то брызнула. Жутко страшно, неловко…» Но раз уж я подвязался чувствовать, думать и говорить все до конца… Ну и договорю.
Тут же он – как гимназистик из главы «У наших», как Лебедев или Лебядкин какой-то… опростоволосился.
И я опять-таки чувствую и мучаюсь (из-за него несравненно больше, чем из-за себя), а как он сам мучился, как мучился – о, кто-нибудь заметил? Сам-то он не мог же не заметить этого – «слово не воробей», должен же был понять, что и на том свете ему это не простится, покаяться смиренно придется, встреться он с Пушкиным. Хотя ясно, что тот простил бы его весело, великодушно и грустно. Ну хорошо, ладно, наверное, тут срыв – и правда, с кем не бывает. Еще б немножко – и хватанул бы на Христа, нашел бы и у Него «единственный дрянной стих»…
Были у Достоевского фантастические, я бы сказал, «припадки безвкусицы» (отнюдь не гениальные – имея в виду того француза, который сказал: «Мне гением помешал стать слишком большой вкус»).
Вообще о цитировании
В науке – яснее ясного. Тут уж, позвольте, все должно быть точно. Бессознательности нет места.
Но в искусстве? В литературе, поэзии? В музыке, живописи, графике, скульптуре? Здесь особые законы «цитирования». Оно может быть даже бессознательным. Порой без цитирования нельзя, невозможно просто. Насколько сознательно или невольно – другой вопрос. Цитирование может быть серьезным, серьезнейшим. А может – даже пародийным.
Кто когда заметил: «Дым, туман, струна звенит в тумане…» (из Гоголя цитирует Порфирий у Достоевского в «Преступлении и наказании»). Да те же «клейкие весенние листочки» (из Пушкина). «Злая мышь в подполье» (это же из пушкинского «Скупого»).
А как Достоевский «обокрал» Тургенева? (См. замечательные наблюдения Р. Назирова).[159]
Пушкинские зерна, которые взросли... Как Достоевский читал Пушкина? Так же, как Гоголя, которого он знал наизусть, но только еще лучше, еще памятливее, с еще большей надеждой. С Пушкиным у него был какой-то явно-тайный роман: никого не «грабил» он в мировой культуре, как Пушкина, и знал, что каждое «краденое» зернышко взрастет небывало.
Разговор поэта с книготорговцем:
Внемлите истине полезной:
Наш век – торгаш;
В сей век железный
Без денег и свободы нет…
Ср.: «Деньги – чеканенная свобода» (кажется, из «Зимних заметок о летних впечатлениях»).[160]
Кажется, подтверждается мысль-гипотеза о том, что образ «подполья», образ «мыши из подполья» – вряд ли появился бы без Пушкина (переосмысленный, конечно).
Ср. Пушкин «Скупой» (Альберт):
…пускай отца заставят
Меня держать как сына, не как мышь,
Рожденную в подполье.
В «Записках из подполья» есть целый полуторастраничный МОНОЛОГ о МЫШИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ, точнее, монолог самой мыши. (На 33 строчках само слово «мышь» встречается 7 раз: «усиленно сознающая мышь», «несчастная мышь», «там, в своем мерзком и вонючем подполье наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость».)
Бахтин
Для меня лучшие книги о Достоевском (если выбирать одну или две):
1. М.М. Бахтин. «Проблемы поэтики Достоевского».
2. Н.А. Бердяев. «Миросозерцание Достоевского».
Но почему у Бахтина в книге о Достоевском нет ни полслова о Бердяеве? Почему? Не знал? Но ведь книга-то Бердяева вышла в 1921-м, а Бахтина – в 1929-м.
Конечно, трудно возражать гению, и все-таки некоторые возражения М.М. Бахтину.
Он говорит, что почти о каждом герое-идеологе Достоевского можно сказать: нет ничего, чего бы он не знал о самом себе… Это не совсем так: сколько неожиданностей, сколько «вдругов» подстерегает каждого из них на каждом шагу…
О «Бедных людях»: «коперниковский переворот»…[161] Да если б не было всего, что создано после каторги, никто и никогда, даже сам ММБ, не заметили бы никакого «коперниковского переворота». Распространеннейшая оптическая ошибка – приписывать предыдущему то, что знаешь из последующего. А останься Достоевский при «Бедных людях», при «Двойнике», «Господине Прохарчине» – не было бы Достоевского, не состоялся бы, как не состоялся бы Гойя до «Капричос».
Между «Бедными людьми» и «Бобком», «Сном смешного человека», «Великим инквизитором» и должно было произойти нечто такое, что и предопределило наконец «коперниковский переворот», как между шпалерами Гойи, его первым радужным «Праздником Сан-Исидро» и «Капричос», картинами из Дома Глухого. Останься Достоевский только при «Бедных людях» – он и остался бы в ХIХ веке (одним из…), как Гойя при своих, даже самых лучших шпалерах, без «Капричос», без «черной живописи».
Конечно, внутреннее духовное предопределение было и у Достоевского. Чтение истории Иова в детстве (см. об этом 29, II, 43, 214. – Ред.), сама атмосфера Мариинской больницы для бедных… «Двойник» ведь тоже не с луны свалился, а из собственного духовного опыта вырос. Вот здесь-то можно, да и должно усмотреть подход к «коперниковскому перевороту». Недаром сам Достоевский считал идею «Двойника» САМЫМ ВАЖНЫМ своим открытием, не доведенным им самим до конца. «Они еще увидят, что такое “Двойник!”»[162] Недаром несколько раз пытался доводить его до конца. Не довел. См. черновики-переделки повести: «Кислород и водород перевертывают ему голову»… Мечтает стать русским Гарибальди. Голядкин-старший и Голядкин-младший – это же наметка Ивана с чертом (за 30 лет до «Братьев Карамазовых»).
Но как мы когда-то придумали с Эрнстом Неизвестным: циклотрон «Двойника» сооружен из консервных банок – разорвало… «Купол» (слово А.Н. Корсаковой) Голядкина еще не мог вместить всего того, что хотел вложить туда Достоевский. Художник и обогнал себя, и отстал от себя.
Не довел? Довел! Но уже в другом. «Записки из подполья» и все его «подпольные» во всех последующих произведениях. Они все вышли из «Двойника», они все – гигантский «Двойник». И конечно, «Приговор»: человек выпущен на землю в виде наглой пробы… Диаволов водевиль…
Полифония у Бахтина. Не абсолютизировать. Он и сам осторожен. Это скорее его адепты чересчур увлеклись. Плюс: духовный корень полифонии в Библии. Дать страничку – образ Библии. Сколько лет, десятилетий, а в сущности веков создавалась, «строилась» она? Сколько было «строителей»? Сколько голосов, хоров звучит там? Невероятный орган. А еще: «Библия. Все характеры» (Достоевский – 24; 97).