литературно (создавая свой образ в сцене обеда с однокашниками); Но несмотря на то, что он так саморефлексивен, он, как хтонический человек, как Эдип, не умеет знать о себе главного: насколько он больше верит в «литературу» (в жизненную конкретность всеобщности) и насколько меньше верит в чистую мысль, в идеал индивидуальности. Или, скорей всего, с одинаковой страстью одновременно верит и в одно и в другое.
Глава 15Обман проститутки Лизы литературой
Софья Андреевна Толстая не без злорадства записала в дневнике, как приехал однажды навестить Толстого один румын, который, прочитав «Крейцерову сонату» в девятнадцать лет, оскопил себя, оставил все, стал жить на нескольких десятинах земли, кормясь тем, что земля производит. И с каким изумлением он увидел, в какой роскоши живет сам Учитель.
Этот пример с толстовцем-румыном мне кое-что напоминает… Я тру рукой лоб и вдруг хлопаю той же рукой по тому же лбу: ну конечно! Эпизод из второй части «Записок из подполья» – вот что он мне напоминает\ Как герой, переспав с проституткой, из нечистой совести начинает толкать полуфальшиво-полуискренне романы с целью подействовать на ее моральное чувство, и как он достигает цели, и чем это все заканчивается. Здесь есть то же самое: высокое искусство служит мгновенному идеальному порыву только для того, чтобы реальность этот порыв сокрушила, обнаружив, как искусство может обманывать.
Сюжет столкновения в публичном доме изначально ироничен: каковы люди, которые сталкиваются в нем? С одной стороны, это наш герой, про которого мы знаем, что он лишен самоутвердительной воли, малейшего чувства гордости, самоуважения, то есть лишен какого бы то ни было чувства свободы, кроме одного – свободы романтических фантазий. С другой стороны, это молодая женщина Лиза, про которую мы почти ничего не знаем кроме того, что она была бедна, но «честной бедности» предпочла публичный дом, где ее кормят и одевают, где она прилично зарабатывает, но где она продала за такую сравнительно обеспеченную жизнь свою свободу воли.
Итак, вот женщина, которую наш герой – в последний раз в повести – пытается перетянуть из сферы низкой реальности в сферу Высокого и Прекрасного без кавычек, и таким образом утвердить свое превосходство, как представителя Грааля Высокого и Прекрасного, эдакого Дон Кихота или эдакого Лоэнгрина, рыцаря без страха и упрека. Но каким образом ему это сделать: у Дон Кихота было копье, у Лоэнгрина был меч, а что есть в руках у нашего героя, какое оружие? Только одно: литература, «литературный язык».
Он чувствует, что тут у него есть реальный шанс на победу, потому что он в первый раз сталкивается с человеком, на порядок большим рабом, чем он сам. Я вспоминаю Симону Вайль, как она проводит разницу между Malheur (бедствие, несчастье), которое закабаляет человека объективностью болезни или социальных условий, и чисто психологическим страданием. «Записки из подполья» – это идеальная иллюстрация к Симоне Вайль: «страдания» героя повести, то есть его патологическая неспособность утвердить свою волю и присоединиться к «они-то все», не являются последствием ни его социального положения, ни какой-нибудь физической болезни – тут результат его склада ума, то есть его психики, то есть «психология». Но воля проститутки скована куда более объективными обстоятельствами, и герой говорит ей об этом: «Дело розное; я хоть и гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня… А взять то, что ты с первого начала – раба. Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю».
Надо отдать должное молодому подпольному человеку в его нацеленности на понятия свободы и рабства. Парадоксально эта его нацеленность, это постоянное присутствие у него на уме понятия свободы подчеркивается именно тем, что до настоящего момента он ни разу не упомянул эти понятия. Немудрено: он слишком хорошо знает, насколько несвободен, и при всей его исповедальческой открытости, именно это он скрывает, это не в силах сказать о себе – и произносит слова «свобода» и «рабство» только тогда, когда он сам оказывается в роли сравнительно свободного человека.
«Да и как с такой молодой душой не справиться?» – говорит он себе, готовясь к своей литературной атаке. Ему повезло: девушка в «доме» всего две недели, будь она попривычней к своему делу, у него ни малейшего шанса не было бы пронять ее чувствительным разговором, она бы уж точно «расхохоталась», как он и опасается, ему в лицо.
«Картинками, вот этими картинками тебя надо!» – думает он, когда замечает, что сентиментальный морализм напрямую не работает. То есть литературными образами тебя, но литературными образами с моралью. Литературный язык и литературная фантазия (образы и сюжеты) нашего героя вовсе не примитивны и по мастерству весьма напоминают язык и умение подмечать психологические тонкости самого писателя Достоевского. («Опять и то, Лиза: человек только свое горе любит считать, а счастья своего не считает… Знаешь ли, что из любви нарочно человека можно мучить? Все больше женщины…»). Герой ведет нападение на двух фронтах: во-первых, он необыкновенно красочно и до малейших деталей рисует будущее Лизы-проститутки, которое неизбежно закончится чахоткой и выносом ее гроба из подвала. Во-вторых, он рисует картины возможного семейного счастья да любви, и даже предлагает себя лично, как пример человека, который мог бы ее полюбить. Еще раз подчеркиваю: монолог героя написан на достаточно высоком художественном уровне (разумеется, высоком уровне, сообразно художественной манере Достоевского – оговорка, принимающая во внимание, что далеко не каждый является поклонником стилистики писателя). Деталь с «розовеньким ребеночком» у материнской груди, с его глазками, которые как будто «все понимают» – Достоевский всегда особенно любил писать детей – или, наоборот, деталь с любовником-сутенером, который, вероятно, обирает девушку – все это можно отнести к наиболее реалистическим страницам произведения. Я говорю все это потому, что подозреваю, насколько из-за неприязненного отношения к герою (специально таким образом написанного Достоевским) и знания того, что герой напускает на бедную девушку лживого тумана, читатель скользит по его монологу, не вовлекаясь эстетическим чувством.
Действительно, чтобы читатель не увлекся и не принял монолог героя за истинную литературу, Достоевский охлаждает его сперва словами Лизы: «Что это вы… точно как по книге…», а затем и комментарием самого героя: «Я знал, что говорю туго, выделанно, даже книжно, одним словом я иначе и не умел, как “точно по книжке”. Но это не смущало меня; я ведь знал, что меня поймут и что эта самая книжность может быть еще больше подспорит делу».
Итак, здесь снова и снова повторение того самого столкновения сферы Высокого и Прекрасного с низкой реальностью жизни. В сцене в биллиардной, в столкновении с офицером расстояние между Высоким и Прекрасным и низкой реальностью так непроходимо широко, что подпольный человек не пытается даже пустить в ход свой козырь и «протестовать… языком литературным», потому что знает, что его засмеют. В сцене с бывшими однокашниками он рискует, входит в контакт с людьми реальной жизни, которые знают его со школьной скамьи и потому должны знать его превосходство в умении объясняться на «языке литературном», но все равно эти люди с разной степенью неприязни и отвращения отвергают его вместе с его языком и прочими высокостями. Теперь же он делает третью попытку утвердить «язык литературный», то есть ценности Высокого и Прекрасного, над совсем уж крайним проявлением низа реальной жизни. Вспомним, как, рассказывая про свои школьные годы, он возмущался нравственной слепотой своих товарищей, смеющихся над всем, что унижено и забито. Теперь перед ним пример низкой жизни, долженствующий по всем правилам Высокого и Прекрасного быть примером такой униженности и забитости («теперь же мне вдруг ярко представилась идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается»). Он уже бывал в этом публичном доме, так что он не так уж чист, но в отличие от других, как мы узнали еще в первой части повести, он способен остро осознавать свои моральные падения. Но с какой стати эта продажная девушка, с которой он только что переспал, не испытывает те же моральные угрызения совести, что и он? Какое она имеет право? Опять низкая реальность жизни оборачивается чем-то другим по сравнению с тем, какая она должна быть! Опять этот факт подстегивает героя в направлении известных нам действий. В дальнейшем он, пытаясь избавиться от пришедшей к нему Лизы, скажет ей, что хотел выместить на ней унижение, которое испытал от других, но это будет неправда: в сцене соблазна Лизы Высоким и Прекрасным однокашники забыты и пружина к действиям героя одна: он испытал моральную неловкость и желает., чтобы девушка присоединилась к нему в этом смысле:
Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и затхлое… Меня вдруг что-то начало подзадоривать… Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она… я уже не холодно резонерствовал. Я сам начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то цель «явилась»…
Но ироническая саморефлексия ни на мгновенье не покидает его. Да, он жаждет изложить свои заветные «идейки», да, в нем загорается цель, а все равно одновременно: «более всего меня игра увлекала… В тон надо попасть, – мелькнуло во мне, – сентиментальностью-то, пожалуй, не много возьмешь. Впрочем, это так только мелькнуло… да и плутовство так уживается с чувством».
Вот фразы, по которым общеизвестно установлено, что герой «Записок из подполья» это «неприятный» господин. Та сторона его монолога, которую он нарочито самоуничижительно называет «заветными идейками», то есть искренность загоревшейся в нем цели привлекает куда меньше внимания, чем его желание манипулировать психикой девушки. А между тем это ведь так просто увидеть, отбросив мишуру самобичевания и самоочернения, которой покрывает свой образ герой (точней, покрывает образ героя писатель Достоевский): этот человек все так же продолжает бороться за свои идеалы, как