Достоевский и его парадоксы — страница 53 из 53

ах наивной и прекрасной мечты, но, если приглядеться, второй человек, похоже, тоже существует в странном мире, в котором каждое следующее мгновенье его идеал противно всякой логике ускользает от осуществления совершенно так же, как… ну да, именно – как черепаха ускользает от Ахиллеса. И это, уважаемые господа, несправедливо! Вот, например, я недавно смотрел кинохронику последних дней нацистской Германии, и там показывали Гитлера, который обходит строй мальчишек и каждого мальчишку щиплет с любовью за щечку. Мальчишек, конечно, посылают на последнюю линию обороны под русские танки, но это неважно: как говорила домработница из моего детства Маницька «мы уси умрем, та не разом», а мальчишки с восторгом умрут за любимый фатерланд, так что им еще можно позавидовать. Но я хотел о другом – о Гитлере и его любви к немецкому народу и к этим мальчишкам. Гитлер был искренен, он презирал австриаков и действительно любил немецкий народ, и то, как он щиплет детские щечки, напомнило мне, как в детстве разные родственники с такой же любовью щипали меня за щечки, приговаривая какие-то ласковые слова. Еврейская теплая любовь к детям известна, и Гитлер вот так же по-еврейски любил мальчишек, которых посылал погибнуть за национальную идею. Никак не меньше. Ну и что, что посылал погибнуть за национальную идею? Он и сам за нее погиб. Известно же, как паталогически храбр был Гитлер во время первой мировой войны, он и всегда был так храбр, и эта безумная храбрость в конце концов погубила его, потому что он думал, что все немецкие солдаты и генералы так же храбры и будут драться до смертного конца. Я, когда смотрел эту хронику, даже прослезился от симпатии к Гитлеру. Какой пассаж! В тот самый момент, когда человек конкретного идеала, казалось бы, достиг его, после всех усилий и жертв поймал, наконец, за хвост – и вдруг оказалось, что не поймал, все разрушилось, пошло прахом, и восторжествовал ненавистный парадокс Зенона. Мне тогда Гитлер прямо сердце пронзил: для чего же все это надо было? И от благородства души этот человек отрекся, отказавшись от абстрактного идеала и посвятив всю свою жизнь идеалу конкретному – и после всего его конкретный идеал оказался еще похлеще химерой, чем абстрактный, зачем же было тогда такую жертву приносить?

Но у нас, господа, не беспокойтесь, такой Порфирий-Гитлер невозможен потому, хотя бы: кто же видел у нас когда-нибудь руководящего товарища, который бы, любя свой народ, так заботился о его благополучии? С другой стороны, кто же видел у нас человека, который, как только вышел на борьбу за высокие идеалы, так сразу у него в карманах тем или иным способом не зашуршали доллары или евро? Нет, господа, у нас совсем другое, и я, как тот самый дурак романтик, который по глупости эмигрировал в Шварцвальд, могу подтвердить это. Тем более что в последнее время ко мне стал приходить во снах парадоксалист Достоевский и просвещать меня. Он теперь добрый такой стал, я все пытаюсь сообразить почему. Умиротворенный. Вот, например, говорит мне ласково: брось переживать, попал в свой американский Шварцвальд, ну и живи там на здоровье. Попал в благополучное чрево Левиафана, который не хуже Гитлера заботится о тех, кто внутри него, и так же бьет вдребезги хвостом по тем, кто снаружи – ну и прекрасно, пусть бьет, пользуйся своей удачей. Тебе в России, может быть, завидуют, даже если кто не признается в этом. Ты ее хвали, Америку, и тебе будут все благородные дураки рукоплескать, а если станешь ее ругать, они же тебя первые проклянут, и останешься ни там ни сям. Чего тебе заботиться, если, как махнет Америка хвостиком, так ста или больше тысяч людей как не бывало? Это все пережитки глупого романтизма в тебе, кто ж тебе виноват, что ты такой дурак, что думал, будто на Западе большой идеей заправляют экзистенциальные герои, а как увидел, что одни сплошные их собственные порфирии, так и разочаровался? Напрасно.

– А чего вы такой добренький стали, Федор Михайлович? – спрашиваю я с подозрением. – Даже не жидитесь в мой адрес?

– Во-первых, я не Федор Михайлович, а твое сновидение, – отвечает. – Я, можно сказать, с того света с тобой, дураком, говорю, а если ты жидовско-русский дурак, тебе же хуже, с двух сторон тебя будут бить. А добренький я стал потому, что вижу, вижу теперь на горизонте будущее России, какое мне могло только мечтаться. Теперь, когда гробанулась советская власть и кончился, наконец, проклятый антихристов петровский эксперимент. А ты и не думал, что Петр был похлеще Ленина, правильно? Теперь же конец всем экспериментам с рационализмом, теперь все пойдет к благолепию и счастию, и наступит, наконец, тишь да гладь на святой Руси.

– Какая же тишь да гладь, – бормочу я в смущении. – Вот ведь стреляют же людей прямо на Красной Площади…

– Ааа, это ты о том умном романтике, который притворялся, будто он на стороне слабого против сильного, а на самом деле работал на Америку с Европой, по сравнению с которыми Росссия со всеми своими бомбами мало чего стоит? Я против него ничего не имею, тем более понимаю, какая музыка играла на его душе. Только русский человек знает об этой музыке, как она начинает разбирать его от ощущения, что он работает на настоящего хозяина.

– Но все-таки пристрелили же среди бела дня…

– Стрелять нехорошо, согласен. И, главное, не эффективно. Наш человек по натуре мистик, он всегда будет надеяться, авось пронесет, не убьют. А вот если бы он знал, что ему обязательно спустят штаны и высекут на той самой Красной Площади прилюдно, пусть даже крапивой, совсем другое дело было бы, десять раз подумал бы, прежде чем продавать родину.

– Ну это уж как-то слишком, это что же, выходит, как в Саудовской Аравии?..

– Ну и что, как в Саудовской Аравии. У нас на небе существуют всякие статистики, какие на земле невозможны. Например, как по-твоему, в какой стране больше всего приходится душевного спокойствия на душу населения? В Саудовской Аравии или в Америке? То-то и оно.

– Вы все парадоксами разговариваете, – говорю я не слишком уверенно. – Эдак и железные дороги надо будет снять, как вы того желали?

– Ну, железные дороги, пожалуй, оставим, а насчет наук всяких следует подумать. Разум – это хорошо, но человек ведь не только из разума состоит. Науки – это, конечно, хорошо, но разве они приводят к душевному спокойствию и счастию? Я уважаю ученых, но все они рано или поздно эмигранты внутри родной страны, что тут хорошего, в том числе для них самих? Пусть у американцев будут науки, а у нас пусть будет душевный покой…


…Так продолжает говорить парадоксалист с того света, а я все слушаю и слушаю… Что делать, если мне судьба, как Бобку, мертвяков подслушивать… Вот только одного желаю наподобие Рады Волошаниновой: «ах, если б мне не просыпаться»…

Два замечания к этой книге


1. Леонард Бернстайн рассказывает смешную историю о том, как он первый раз дирижировал в Венской опере «Кавалером роз» Р. Штрауса. Он приехал в Вену за несколько дней до начала репетиций, и каждый вечер к нему в номер приходил очередной оркестрант и таинственно посвящал американского новопришельца в тонкости освященной временем традиции интерпретации этой оперы. Но, как только Бернстайн стал читать партитуру, он увидел, какая чушь была все то, что ему говорили оркестранты, и насколько они просто не знали партитуру. Тогда, перед первой репетицией, он постучал палочкой по пульту и объявил, что, хотя ему говорили то-то и то-то, оркестранты будут играть так, как он, Бернстайн говорит им играть.

Эта история напоминает мне историю с не менее освященной временем традицией понимания творчества Достоевского. Ни об одном писателе, ни о Шекспире, ни, тем более, о Бальзаке или Толстом, не писали таким восторженным образом, как писали (и продолжают писать) о Достоевском. То есть, ни об одном писателе не писали таким личностным образом, создавая (фантазируя) образ писателя, который близок и дорог пишущему, но который имеет мало или вообще ничего общего с конкретным содержанием творчества писателя.

Что ж, тем лучше, говорю я! Тем знаменательней, хочу я сказать. Зачем было вторгаться Бернстайну в мир венских оркестрантских предрассудков, как Печорин вторгся в мир азовских контрабандистов? Вот и я занимаюсь тем же и вторгаюсь в мир, построенный на столь замечательных эмоциях столь замечательного количества столь замечательных людей! Как путешественник в пустыне, как персонаж романа «Волшебник изумрудного города» я приближаюсь с затаившимся сердцем к этому миру, нет, лучше городу, дрожащему передо мной во всей своей удивительной красе разных возвышенных слов и… и лучше бы мне не приближаться. Потому что, чем ближе к нему, тем ясней заметно, насколько он дрожит миражом, мечтой, фантазией, а кто и что может поспорить с миражом и фантазией? В особенности в стране России, в особенности учитывая, насколько сам Достоевский ставил фантазию выше реальности? И все-таки, против всех шансов, я ставлю на ту самую реальность и решаю опубликовать эту книгу

2. Книга далась мне с огромным трудом, и я не смог бы ее написать, если бы меня не подзуживало понимание, что пишу не только о Достоевском, но и о России.