Характеристика этих людей – уничтожать свою личность всегда, везде и чуть ли не перед всеми, а в общих делах разыгрывать даже не второстепенную, а третьестепенную роль. Все это у них уж так по природе (курсив мой. – А. С.).
Затем следует еще любопытное замечание: «…он, как мне кажется, принадлежал к тому же товариществу, что и Сироткин (то есть, к товариществу гомосексуалистов. – А. С.) и принадлежал единственно по своей забитости и безответности». Тут, кажется, автор опускает Сушилова на ступеньку еще ниже, чем собачку Белку, которая всего только недостижимо мечтала о компании Жучки. Это замеченная вещь, что в стаях бездомных собак бывает порой один кобель настолько безответный и ласковый, что все другие кобели постоянно взбираются на него и имитируют половой акт. Примерно это же имеет в виду рассказчик, когда замечает, что Сушилов принадлежал к гомосексуалистам не по характеру своей натуры, своего «я», а «единственно по своей забитости и безответности».
Но и это еще не все про Сушилова. На самом деле Сушилову вообще нет места в каторге, он как бы недостоин здесь находиться. Его вели по конвою, как бродягу, и тут он «сменился» личностями за мзду с настоящим преступником. Арестанты презирают и смеются над ним не за это (такие «смены» были известны), но за то, как ничтожно мало он взял, продав себя: всего лишь красную рубашку и рубль серебром.
Да, автор «Мертвого дома» это не автор «Бедных людей». Однако, пойдем дальше, следуя классификации каторжного люда с точки зрения слабости и силы их характеров и поднимемся на ступеньку выше. «В остроге всегда бывает много народу промотавшегося, проигравшегося, прогулявшего все до копейки, народу без ремесла, жалкого и оборванного, но одаренного до известной степени смелостью и решительностью. У таких людей остается в виде капитала в целости только спина; она может послужить к чему-нибудь, и вот этот-то последний капитал промотавшийся гуляка и решается пустить в оборот. Он идет к антрепренеру и нанимается к нему для проноски в острог вина». Рассказчик подробно описывает, с какими ухищрениями проносят в острог вино в промытых «бычачьих кишках» и как в случае поимки во время шмона контрабандист расплачивается спиной, ложась под палки, но не выдавая антрепренера. Подобного рода «промотавшийся народ» обладает, в отличие от людей типа Сушилова, некоторой свободой воли. Пусть эта воля не живет в нем постоянно, а только вспыхивает в крайнем случае, тем не менее, она делает его способным в такие моменты к активному действию. Когда контрабандист проносит вино, он рискует, его ум активно работает, он испытывает напряжение чувств, даже экзальтацию – в это время он человек. Но все это от случая к случаю и в зависимости от внешних обстоятельств – внешние обстоятельства повелевают его волей, побуждая ее к действию, а не его воля подчиняет себе внешние обстоятельства.
О трагедии отсутствия воли и трагедии стихийного своеволия повествует в книге отдельная глава под названием «Акулькин муж». Именно так, акулькин муж, хотя расказчик говорит нам, что фамилия этого мужа была Шишков, что был он «пустой и взбалмошный человек» и что арестанты «как-то с пренебрежением с ним обходились». Но название главы совершенно точно, она сама по себе художественное произведение и могла бы быть названа: «как акулькиного мужа приворожили» или «как акулькин муж волю потерял», что-нибудь в таком роде. Дело происходит в каторжном госпитале, ночью, и рассказчик слышит, как по соседству с ним тихо разговаривают два арестанта, один из них, тот самый Шишков, излагает историю своей жизни. История строится как трагедия, в которой акулькиному мужу, человеку без воли, противостоит малый по имени Филька Морозов, воплощающий собой своеволье. Точней, воля обоих мужчин подчинена какой-то роковой стихии, оба несвободны в том смысле, что обоим судьба предназначила роли, и оба влекомы к трагической развязке, в центре которой фигура жертвы, молодой женщины Акульки. Оговаривает ли Филька Морозов Акульку или вправду с ней спал? Зло ли затаил против нее или его лишает разума (способности действовать разумно) неразделенная любовь? Никто не может ничего сказать, и уж тем более акулькин муж, который настолько «сам себя не знает», то есть ни в чем не верит себе, что даже убедившись в брачную ночь, что Акулька невинна, тут же меняет мнение только потому, что:
А Филька-то мне мало времени спустя и говорит «Продай жену – пьян будешь. У нас, говорит, солдат Яшка затем и женился: с женой не спал, а три года пьян был… А ты, говорит, дурак. Тебя нетрезвого повенчали. Что ж ты в эфтом деле, после всего, смыслить мог?» Я домой пришел и кричу: «Вы, говорю, меня пьяного повенчали!»
Хоть акулькиному мужу порой жалко жену, хоть он валялся у нее в ногах после брачной ночи, прося прощенья, все существо его одержимо, околдовано не Акулькой, а Филькой Морозовым, который с начала и до конца рассказа завихрен в совсем уже сказочных размеров стихию гульбы и пьянства – сперва пропивает наследство богатого старика-отца, а потом становится в другой богатой семье «наемщиком» (нанимается идти в армию за другого) и продолжает все так же в завихренности своих желаний: «Так Филька-то у мещанина-то дом коромыслом пустил, с дочерью спит, хозяина за бороду кажинный день после обеда таскает – все в свое удовольствие делает. Кажинный день ему баня, и чтоб вином пар поддавали, а в баню его чтоб бабы на своих руках носили». Такой мифических размеров образ возникает из рассказа, между тем акулькин муж пытается куражиться по-своему, то есть именно не «по-своему», а наподобие филькиной тени: «Я вас и слышать теперь не хочу! Что хочу, то над всеми вами и делаю, потому что я теперь в себе не властен; а Филька Морозов, говорю, мне приятель и первый друг. – Значит, опять вместе закурили? – спрашивает госпитальный собеседник. – Куды! И приступу к нему нет» (ну вот, совсем как у Белки нет приступа к Жучке). И заканчивается эта история тоже литературно, совершенно так, как «Кармен» Проспера Мериме: акулькин муж убивает Акульку, которая говорит ему в тот день, когда Фильку забрили в солдаты: «Да я его, говорит, больше света теперь люблю!».
Ближе к началу рассказчик делит каторжных на угрюмых и веселых: «Вообще же скажу, что весь этот народ, – за некоторыми немногими исключениями неистощимо веселых людей, пользовавшихся за это всеобщим презрением, – был народ угрюмый, завистливый, страшно тщеславный, хвастливый, обидчивый и в высшей степени формалист». Кажется, рассказчик не расположен к угрюмым людям, а тем не менее, он постепенно под влиянием каторги, под влиянием понимания, каким образом строится каторжная человеческая иерархия, меняет свое мнение (хотя и не меняет пристрастия): «Скуратов был, очевидно, из добровольных весельчаков, или, лучше, шутов, которые как будто ставили себе в обязанность развеселять своих угрюмых товарищей и, разумеется, ничего, кроме брани, за это не получали». Сперва автор не понимает, почему каторжники бранят Скуратова, называют его «безобразным» и «бесполезным» человеком, и думает, что здесь что-то личное. Но со временем понимает: «…это были не личности, а гнев за то, что у Скуратова не было выдержки, не было строгого напускного вида собственного достоинства, которым заражена была вся каторга…» Достоинство может быть напускным, но в том, что достоинство ценится нет ничего напускного, то есть, фальшивого: тут указывается направление к идеалу человеческого существа, как оно понимается на каторге, вопрос только в том, чтобы различить, где достоинство напускное, а где проистекает от истинной силы характера.
Впрочем, на каторге «были и веселые, которые умели огрызнуться и спуску никому не давали; и тех принуждены были уважать». К этой категории принадлежит Баклушин: «Я не знаю характера милей Баклушина. Правда, он не давал спуску другим, он даже часто ссорился, не любил, чтобы вмешивались в его дела – одним словом умел за себя постоять». Баклушин – шутник, «его даже знали в городе как забавнейшего человека в мире и никогда не теряющего своей веселости». Однажды Горянчиков просит Баклушина сказать, за что его посадили. «За что? Как вы думаете, Александр Петрович, за что? Ведь за то, что влюбился!.. Правда, что я при этом же деле одного тамошнего немца из пистолета подстрелил. Да ведь стоит ли ссылать из-за немца, посудите сами!.. Пресмешная история». Горянчиков замечает: «Я выслушал хоть и не совсем смешную, но зато довольно странную историю одного убийства».
История же по внешней канве такая. Унтера Баклушина посылают служить в городок R, где много немцев. Он влюбляется в одну немочку-прачку, хочет на ней жениться, но тут вклинивается пожилой богатый немец-часовщик, который давно имел виды жениться на Луизе, она плачет и говорит Баклушину, что это ей счастье, неужели он хочет ее счастья лишить. Баклушин соглашается: «ну, говорю, прощай, Луиза, бог с тобой; нечего мне тебя счастья лишать». Но на следующий день идет к немцу под магазин, смотреть на него: «Хотел было у него тут же стекло разбить… да что, думаю… нечего трогать, пропало, как с возу упало! Пришел в сумерки в казарму, лег на койку и вот, верите ли, Александр Петрович, как заплачу…» Баклушин узнает, что в воскресенье у часовщика с Луизой сговор и что «может быть, все дело решат», и его берет такое зло, «что и с собой совладать не могу». Идет он по адресу к часовщику, в карман «на всякий случай» сует пистолет – старенький, со стертым курком, которым и стрелять нельзя. Баклушинский «смех» состоит в манере его рассказа, как он рассуждает и говорит с Луизой вполне благоразумно, а с другой стороны, действует совсем неблагоразумно, по импульсу. Этот импульс и приводит Баклушина на каторгу. Опять здесь вариант своеволия – не осознанного, а такого, которое на тебя накатывает и подчиняет себе, и потому оно может быть смешным (потому что в нем нет истинной твердой воли и еще потому что в нем есть рефлексия на самого себя, то есть раздвоение личности).
Прежде чем перейти к следующим примерам проявления своеволия и воли в арестантах, следует сказать более подробно о самом понятии воли и связанном с ним понятии свободы в разрезе того, как эти слова трактуются в «Записках из мертвого дома». Я не знаю, было ли известно Достоевскому, что в западной традиции понятие свободы изначально разделено на т. н. «негативную» и «позитивную» свободы, что попросту означает внешнюю и внутреннюю. Внутренней свободой когда-то занимался Платон, а у нас – Толстой, как и положено человеку, близкому к Востоку, но Достоевский, при всех его почвенничестве и национализме, был нацелен на ту самую негативную свободу, о которой исключительно пеклась и печется модерная европейская мысль, – свободу, которая имеет дело с ограничениями людского волеизъявления. «Мертвый дом» это место, в котором содержатся люди, лишенные свободы за преступления перед обществом, люди, которые переступили некие правила поведения, которые предписывает общество для своего сохранения. Их основная (лежащая подо всем, согласно автору книги) мечта это мечта о свободе. Он говорит о пожизненно заключенных, которые все равно разговаривают так, будто им предстоит выйти из острога. Он