единственным из них, кто с прокурорской позиции всего русского народа обвинил евреев в злокозненности[429].
Леонид Гроссман рассказал о Ковнере в книге «Исповедь одного еврея», которая
вышла в свет в 1924 году в Москве и Ленинграде мизерным даже по тем временам тиражом 2000 экземпляров. Сразу после публикации книга стала библиографической редкостью. К тому же первое ее издание на русском языке оказалось единственным. Правда, в 1927 году в Мюнхене был напечатан перевод «Исповеди.» на немецкий, — для русскоязычного читателя это значения не имело.
<…>
Сама по себе жизнь Авраама-Урии, а позже — Аркадия Григорьевича Ковнера, могла бы дать обильный материал для увлекательного авантюрно-детективного романа. Несомненно, это была личность незаурядная, талантливая, ярко выявлявшая себя в своих поступках, высказываниях и сочинениях. Не зная до девятнадцати лет ни слова по-русски, он сумел затем за поразительно короткое время не только овладеть русским, немецким и французским языками, но и с успехом изучить русскую и западноевропейскую литературу, основы современной ему русской и зарубежной философии. Самоучка, так и не получивший университетского образования, он в течение нескольких лет не без успеха подвизался как журналист на страницах нескольких петербургских газет. В том числе как обозреватель известной либеральной газеты «Голос» А. Краевского, где вел еженедельное обозрение «Литературные и общественные курьезы». После выхода в свет романа Достоевского «Бесы» Ковнер несколько раз выступил с критическими замечаниями в адрес автора. Однако его литературно-критическая деятельность вызвала недовольство столичных властей, и Ковнер вынужден был уйти из газеты. Он нашел работу в одном из петербургских банков, где вскоре начался новый — трагический — период его жизни.
<…> еще в молодости он выступил против ортодоксального иудаизма. Его статьи на древнееврейском языке, в которых он призывал к реформе образования еврейской молодежи, к отказу от замшелых догматов, вызвали бурю. Ортодоксальная еврейская печать называла Ковнера «предателем» и «разрушителем». Но эти нападки лишь укрепляли его стремление «сделаться реформатором» своего народа. <…> Увлекающаяся натура, он со страстью следил за русской литературой. Преклонялся перед Писаревым и подражал ему в своей публицистике. Читал и перечитывал каждое новое произведение Достоевского и Льва Толстого. Его потряс образ Раскольникова. Мысли этого литературного героя о праве гения на преступление во имя будущих добрых дел получили живейший отклик в душе Ковнера. Задумав помочь нищей еврейской семье, в доме которой он жил, Ковнер разрешает себе преступить закон. Получив по подложному переводу в московском банке огромную по тем временам сумму, он пытался бежать за границу, но неудачно. Его задержали и препроводили в Москву. Здесь и состоялся процесс, который освещала вся российская печать. Подсудимый был приговорен к четырем годам арестантских рот. После этого последовала ссылка в Сибирь, жизнь в Томске, Омске, возвращение в Россию, поиски работы и, наконец, тихая пристань в Ломже — польском городке, где он получил место чиновника. Здесь он и скончался в 1909 году, за несколько лет до смерти приняв христианство, чтобы вступить в брак с полюбившей его русской женщиной. В последние годы своей жизни Ковнер развил активную деятельность в защиту евреев, обратился в правительство с запиской о предоставлении им равноправия, в своей переписке со многими русскими общественными деятелями выступал против пропаганды антисемитизма, гневно осуждал организаторов еврейских погромов в Кишиневе и других городах.
<…> Незадолго до ссылки в Сибирь Ковнер прочитал случайно попавший в его тюремную камеру номер журнала Достоевского «Гражданин» с очередным выпуском «Дневника писателя». Заключенный был глубоко задет антиеврейскими выпадами знаменитого литератора. Он решил обратиться к Достоевскому с просьбой ответить на волновавшие его вопросы. Это послание, а затем и второе письмо Ковнера в начале 1877 года с помощью адвоката были переданы адресату. И уже в феврале Ковнер получил письменный ответ на свои вопросы. На этом его переписка с Достоевским, принявшая характер острой полемики по еврейскому вопросу, закончилась, — заключенного направили по этапу в арестантские роты [ГУРЕВИЧ].
Сам факт того, что Ковнер писал Достоевскому из Бутырской тюрьмы, где уже второй год находился в заключении, несомненно, уникальный случай в истории русской литературы. Никто из писателей-классиков, кроме Достоевского, не был «сидельцем» и никто из них не переписывался с уголовником-арестантом. Таким образом, здесь мы имеем еще один «парадокс Достоевского».
Поскольку первое письмо Ковнера Достоевскому сыграло столь значительную роль в появлении статей писателя по «еврейскому вопросу», приведем его почти полностью.
«Многоуважаемый Федор Михайлович!
Странная первое письмо Ковнера Достоевскому от 6 января 1877 г. подробно рассказывает о личности и мотивациях его автора, включая как критическую оценку им романов и мысль пришла мне в голову — написать Вам настоящее письмо. Несмотря на то, что Вы получаете письма со всех концов России и между ними — без всякого сомнения — довольно глупые и странные, но от меня Вы никогда не могли ожидать писем.
Кто же, однако, этот “я”?
Я, во-первых, еврей, — а Вы очень недолюбливаете евреев (о чем, впрочем, будет у меня речь впереди); во-вторых, я был одним из тех публицистов, которых Вы презираете, который Вас, т. е. Ваши литературные труды много, азартно и зло ругал. Если я не ошибаюсь, то в одной статье во время редижирования Вами “Гражданина”, Вы чрезвычайно метко отзывались обо мне — не упоминая, впрочем, моего литературного псевдонима, — как о человеке, который всеми силами старался завести с Вами личную полемику, вызвать Вас на бой, но Вы проходили все мои выходки молчанием и не удовлетворили моего самолюбия; в-третьих, наконец, я — преступник и пишу Вам эти строки из тюрьмы.
Собственно говоря, последнее обстоятельство могло бы, напротив, извинить в Ваших глазах мое обращение к Вам, как к автору известных всем в России (т. е. малочисленной интеллигенции) “Записок из Мертвого дома”. Но, увы! Я не такой преступник, которому Вы бы могли сочувствовать, так как я судился и осужден за подлог и мошенничество.
Вы, который так следите за всеми более или менее выдающимися явлениями общественной жизни вообще и процессами в особенности, давно, я думаю, догадались, что я — Ковнер, который писал в “Голосе” фельетоны под рубрикой: “Литературные и общественные курьезы”, который затем служил в Петербургском Учетном и Ссудном банке и который 28 апреля 1875 г. посредством подлога похитил из Московского Купеческого банка 168 тысяч рублей, скрылся, был задержан в Киеве со всеми деньгами[430], доставлен в Москву, судим и осужден к отдаче в арестантские роты на четыре года.
Но в чем собственно цель моего письма?
Вы, как глубокий психолог, поверите мне, что я сам не могу себе выяснить этой цели и что, очень может быть, никакой цели у меня нет. Побудило же меня писать Вам Ваше издание “Дневник писателя", который читаю с величайшим вниманием и каждый выпуск которого так и толкает меня хвалить и порицать Вас в одно и то же время, опровергать кажущиеся мне парадоксы и удивляться гениальному Вашему анализу.
Я должен Вам признаться, что, несмотря на то, что я Вас когда-то искренно ругал и издевался над Вами, читаю Ваши произведения с большим наслаждением, чем всех остальных русских писателей и что с величайшим вниманием и любовью читаю именно те Ваши сочинения, которые и публика, и критика недолюбливает. Нечего говорить, что и “Записки из Мертвого дома" вещь прекрасная, “Униженные и оскорбленные" — вещь очень порядочная, “Преступление и наказание" — бесспорно превосходный роман (мелочи Ваши вроде “Скверного анекдота", “Вечного мужа" и проч. мне вовсе не нравятся), но я считаю Вашим шедевром “Идиота"; “Бесов" я прочитывал много раз, а “Подросток" приводил меня в восторг. И люблю я в Ваших последних произведениях эти болезненные натуры, жизнь и действия которых нарисованы Вами с таким неподражаемым, можно сказать, гениальным мастерством. В то время, как другие находят последние Ваши романы скучными, я, напротив, буквально не могу оторваться от их страниц, каждый почти период я читаю по несколько раз и удивляюсь Вашему живому анализу всех поступков Ваших героев и замечательному умению держать читателя (т. е. меня) в постоянном напряжении и ожидании. Вы не вдаетесь в мелкие и мелочные описания подробностей наружности действующих лиц, их обстановки, картин природы, туалетов и прочей дребедени, которыми так любят щеголять наши первоклассные писатели, начиная от Тургенева, Гончарова, Толстого и кончая Боборыкиным (который доходит в этом отношении до отвращения), но зато в Ваших романах (последних) кипит жизнь (положим, отчасти выдуманная, но зато возможная), движение, действие, чего с огнем не отыщешь в произведениях наших первоклассных художников. Но что касается Вашей публицистики, то, хотя и в ней встречаю (помните, что я говорю только о своих личных впечатлениях) гениальные проблески ума и анализа, она страдает, по моему мнению, односторонностью и некоторой странностью. Это происходит, кажется мне, от свойственного Вам одному склада ума и логики — между тем, как большинство мыслящих людей думают проще, низменнее и потому естественнее.
Однако, прежде чем укажу Вам на некоторые странные и непонятные для меня Ваши социальные и философские взгляды, я считаю нужным очертить перед Вами вкратце мою нравственную физиономию, мой profession de foi[431], некоторые подробности моей жизни.
Никто, я думаю, лучше Вас не знает, что можно быть всю жизнь вполне честным человеком и совершить под известным давлением обстоятельств одно крупное преступление, а затем остаться опять навсегда вполне честным человеком.