<…> Как бы то ни было, Достоевскому не удалось определить «русского Христа» ни из русского и вселенского христианства, ни из русского и вселенского просвещения — всечеловечности. После всех тщетных попыток определения получился безвыходный круг неопределенности <…>. Эта невозможность определить свою религию происходит у Достоевского не от бессилия религиозного сознания, а от противоречия между этим сознанием, которое во что бы то ни стало хочет быть православным, и бессознательными религиозными переживаниями, которые в православие не вмещаются.
<…> Мы думали, что христианство — истина вселенская; но вот, оказывается, что христианство истина одного народа избранного, русского народа-богоносца, нового Израиля [МЕРЕЖКОВСКИЙ].
Если Мережковский в этой своей статье тезисом: «Когда христиане называют евреев “жидами”, они произносят хулу на Христа», опосредованно осудил жидоедство Достоевского, то Николай Бердяев, не побоялся в своей восторженно-апологетической книге «Mиpocoзepцaниe Дocтoeвcкoгo» (1923), прямо указать на присущую этому русскому гению русской мысли ксенофобию:
Достоевский не только отражал строй русской души и познавал его, он был также сознательным глашатаем русской идеи и русского национального сознания. И в нем отразились все антиномии и все болезни нашего национального самосознания. Русское смирение и русское самомнение, русскую всечеловечность и русскую национальную исключительность можно открыть в Достоевском, когда он выступает проповедником русской идеи. <…> Он был шовинистом. И много есть несправедливого в его суждениях о других национальностях, например, о французах, поляках и евреях <разрядка моя — М. У.>. Русское национальное самочувствие и самосознание всегда ведь было таким, в нем или исступленно отрицалось все русское и совершалось отречение от родины и родной почвы, или исступленно утверждалось все русское в исключительности, и тогда уже все другие народы мира оказывались принадлежащими к низшей расе. B нашем национальном сознании никогда не было меры, никогда не было спокойной уверенности и твердости, без надрыва и истерии. И в величайшем нашем гении — Достоевском — нет этой твердости, нет вполне созревшего духовно-мужественного национального сознания, чувствуется болезнь нашего национального духа [БЕРДЯЕВ (I). Гл. VII].
Со стороны еврейской общественности первым камень в сторону Достоевского бросил Владимир (Зев) Жаботинский. В статье «Русская ласка» (1909) он обвинил писателя в антисемитизме: «По Достоевскому — от жидов придет гибель России», и полонофобии — «ни одного цельного еврейского образа у Достоевского нет <…> Но если правда, что битый рад, когда бьют и соседа, то мы можем утешиться, припоминая польские типы Достоевского, особенно в «Карамазовых» и в «Игроке». «Полячок» — это обязательно нечто подлое, льстивое, трусливое, вместе с тем спесивое и наглое» [ЖАБОТ].
Год спустя Александр Горнфельд начинает статью об этом писателе в «Еврейской энциклопедии»[501] словами:
Достоевский, Феодор Михайлович (1821–1881) — знаменитый русский писатель, один из значительнейших выразителей русского антисемитизма.
Отметим особо, что разносторонне образованный[502] А. Г. Горнфельд является одним из наиболее значительных литературных критиков своего времени[503]. «Чуткий, самобытный и искусный» — по оценке И. Ф. Анненского, «вдумчивый критик и тонкий знаток Достоевского» — по определению Аарона Штейнберга, он в 1895–1918 гг. заведовал литературно-критическим отделом народнического журнала «Русское богатство»[504]. В своих статьях, по мнению С. А. Венгерова, он всегда был
совершенно чужд публицистической критики. В литературном темпераменте его нет ничего боевого. Он тонкий критик-аналитик. <…> Горнфельда занимает эстетика научная, ничего не предписывающая и только объективно анализирующая. <…> им только выясняется органическая связь литературного творчества, как явления языка, со всей совокупностью психологических и социологических основ искусства[505].
Как критик, Александр Горнфельд всегда тяготел к исследованиям творческой психологии, решение проблемы толкования связано у него с изучением автора, с углублением в его подлинный замысел, в его личность, в мир, подсказавший ему его творение. Все статьи или рецензии Горнфельда (только в «Русском богатстве» их более 500), демонстрируя стремление избежать легковесности и импрессионизма, строились на серьезной теоретической базе и были снабжены солидным аппаратом доказательств.
Поэтому обоснованность обвинения его статьи о Достоевском в поверхности и предвзятости касательно оценки личности знаменитого русского писателя[506] вызывает сомнение. Нельзя забывать, что А. Г. Горнфельд помимо аналитических статей о русской и зарубежной литературе много писал на собственно еврейские темы, участвовал в еврейской культурно-общественной жизни[507], а, следовательно, был хорошо осведомлен о настроениях в еврейских интеллектуальных кругах. Уже по этой причине его утверждение, что:
Сперва в образах живых евреев, вкрапленных в его художественные произведения, затем в публицистических статьях Д. неизменно является недругом еврейства, сперва презирающим их, затем ненавидящим,
— следует оценивать не как личное мнение, а совокупную точку зрения широких слоев дореволюционной еврейской интеллигенции. По этой причине, а также в виду того, что Горнфельд первым из всех писавших о Достоевском литературоведов выделил и отдельно рассмотрел еврейские образы в беллетристике писателя, представляется важным привести текст его статьи целиком:
В изображение своего товарища по каторге («Записки из мертвого дома», 1861) Исая Фомича Бумштейна Д. в самом деле не вложил ничего, кроме бесконечного презрения. «Нашего жидка, любили, арестанты, хотя решительно все без исключения смеялись над ним, Это был человек уже не молодой, лет около шестидесяти, маленький ростом и слабосильный, хитренький и в то же время решительно глупый. Он был дерзок и заносчив и в то же время ужасно труслив, Он всегда был в превосходнейшем расположении духа. В каторге жить ему было легко; он был по ремеслу ювелир, был завален работой из города, в котором не было ювелира. Разумеется, он в то же время был ростовщиком и снабжал под проценты и залоги всю каторгу деньгами».
В одной из следующих глав идет рассказ о том, как Исай Фомич занялся ростовщичеством в первое же мгновение своего появления на каторге, и о том, как он забавно кривлялся на молитве, изображая какой-то обязательный по ритуалу экстаз, Любопытной — единственной некарикатурной — черточкой в Исае Фомиче является его пламенный интерес к спектаклю, устроенному каторжными; для него «наш театр был истинным наслаждением», Быть может, не случайно также эстетические элементы оттеняет Д. в образе другого еврея, изображенного им через десять лет в романе «Бесы» (1871). Мелкий провинциальный почтамтский чиновник Лямшин — талантливый музыкант и рассказчик: «у мерзавца действительно был талант». Лямшин — жалкий трус, подлиза, издевающийся над теми, перед кем подхалимствует, и, наконец, ростовщик; слух приписывает ему участие в возмутительном кощунстве над иконой Богоматери; в заключение Лямшин, участвовавший в революционном убийстве одного из героев романа, причем проявил лишь патологическую трусость, донес на всех. В эту пору Д. не видел в еврее ничего, кроме объекта презрения. Еврей, покупающий краденую ложку, есть и в «Преступлении и наказании» (ч. V, гл. VI); вообще эпизодический «жид» имеется чуть не во всех романах Д. («Подростке», «Идиоте», «Братьях Карамазовых»), встречаясь и в рассказах — и везде, конечно, в соответственной окраске.
В «Дневнике писателя» художественные образы Д. получают публицистическое освещение. С самого начала «Дневника» («Гражданин», 1873) при всяком удобном случае Д. указывает на пагубную роль евреев, сперва экономическую, затем политическую и идейную. Ни серьезных доказательств, ни своеобразных идей в его обличениях не замечается; это банальный антисемитизм, несомненно, увлекающий читателя тем болезненным пафосом убежденности, который так отличает публицистику Д. Этим действием не на мысль, а на чувства особенно страшен антисемитизм Д. Говоря о реформах Александра II, Д. предсказывает, что если все продолжится в том же духе, то «жидки будут пить народную кровь», но так как они будут платить бюджет, то, стало быть, их же надо будет поддерживать; в 1876 г. он уже говорит о толпе бросившихся на Россию «восторжествовавших жидов и жидишек». Все кричат об экономическом засилье евреев. «Но попробуйте сказать что-нибудь против этого, и тотчас же вам возопят о нарушении принципа экономической вольности и гражданской равноправности» (июнь). Таким образом в эту эпоху еврейство представлялось Д. уже не карикатурным предметом презрения, а ненавистной силой и как бы символом того космополитического и атеистического либерализма, борьбе с которым была посвящена вся публицистика Д.
«Образованный какой-нибудь высший еврей из тех, что не веруют в Бога и которых вдруг у нас так много расплодилось» стал для него как бы звеном, связующим, с одной стороны, еврея-фанатика и шинкаря, с другой — лорда Биконсфильда, «урожденного Израиля (né d'Israëli)», антирусскую политику которого Достоевский склонен был объяснить его еврейством. — Все такие намеки и указания, там и сям рассыпанные в «Дневнике», произвели впечатление на еврейских читателей и побудили некоторых из них вступить с ним в переписку. Интересно отметить, что среди них был уже прежде полемизировавший с Д. в «Голосе» А.