Достоевский и евреи — страница 130 из 182

Ковнер (см. выше), ответ которому напечатан среди писем Достоевского (СПб., 1883 г.). «Скажу вам, — пишет здесь, между прочим, Д., — что я и от других евреев уже получал в этом роде заметки. Теперь же вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был. Но уже 40-вековое, как вы говорите, их существование доказывает, что это племя имеет чрезвычайно сильную жизненную силу, которая не могла, в продолжение всей их истории, не формулироваться в разные status in statu. У меня есть знакомые евреи, есть еврейки, приходящие и теперь ко мне за советами по разным предметам, а они читают «Дневник писателя» и, хотя щекотливые, как все евреи, за еврейство, но мне не враги, а, напротив, приходят». С такими оговорками Д. развил эти положения в «Дневнике» за март 1877 года. Можно считать несомненным, что еврейские корреспонденты, которых он здесь цитирует, не кто иные как Ковнер, Сара Лурье, недавно умершая, и (в главе «Но да здравствует братство») Т. В. Лурье[508]. Основные мысли этого главного антисемитического произведения Д. переданы в статье «Антисемитизм в России» (Евр. Энцикл., т. II, стр. 741). Отвергая обвинения в ненависти, Д. говорит: «Уж не потому ли обвиняют меня в “ненависти”, что я называю иногда еврея “жидом”? Но, во-первых, я не думал, чтоб это было так обидно, а во-вторых, слово “жид”, сколько я помню, я упоминал всегда для обозначения известной идеи». Таким образом идея, неизмеримо более общая, чем еврейство, насильственно связывается с ним и вменяется ему в вину. — «Еврей без Бога как-то немыслим, — говорит Д. в другом месте, — не верю я даже и в образованных евреев-безбожников» — и, однако, еврейство оказывается повинным в материализме: «Наступает вполне торжество идей, пред которыми никнут чувства человеколюбия, жажда правды. Наступает, напротив, матерьялизм, слепая, плотоядная жажда личного матерьяльного обеспечения, жажда личного накопления денег всеми средствами — вот все, что признано за высшую цель, за разумное, за свободу — вместо христианской идеи спасения лишь посредством теснейшего нравственного и братского единения людей. Засмеются и скажут, что это там вовсе не от евреев. Конечно, не от одних евреев, но, если евреи окончательно восторжествовали и процвели в Европе именно тогда, когда там восторжествовали эти новые начала даже до степени возведения их в нравственный принцип, то нельзя не заключить, что и тут евреи приложили свое влияние». Поэтому факты, сообщаемые оппонентами Д., его не убеждают: «Пусть благородный Гольдштейн (см.[509]) умирает за славянскую идею. Но все-таки, не будь так сильна еврейская идея в мире, и, может быть, тот же самый «славянский» (прошлогодний) вопрос давно бы уже решен был в пользу славян, а не турок. Я готов поверить, что лорд Биконсфильд сам, может быть, забыл о своем происхождении когда-то от испанских жидов (наверно, однако, не забыл); но что он «руководил английской консервативной политикой» за последний год отчасти с точки зрения жида, в этом, по моему, нельзя сомневаться». — Необходимо отметить решительные утверждения Д., что в русском народе нет «предвзятой, априорной, тупой, религиозной какой-нибудь ненависти к еврею». В «Заметках из записной книжки», которые должны были лечь в основание ближайших глав «Дневника писателя», евреи упоминаются неоднократно. — Общий вывод тот, что евреи, по Достоевскому, одновременно оказываются повинными и в политике английского консерватизма, и в анархизме, и в социализме. А. Горнфельд [ЕЭБ-Э. Т. 7. С. 310–313][510].

В этом же году с еврейской улицы последовало еще одно обвинение Достоевского в антисемитизме — со стороны еврейского историка и общественного деятеля Семена Дубнова. Однако навряд ли его высказывание было замечено кем-то, кроме немногочисленных читателей сборника, в котором была опубликована эта статья[511]. Да и статья Горнфельда в [ЕЭБ-Э] не вызвала дискуссии в среде тогдашней литературной общественности.


Следующая публикация, касающаяся антиеврейских настроений Достоевского, появилась в российской прессе по прошествии аж четырнадцати лет — в 1924 году (!). В этот траурный для молодой страны Советов год[512] Леонид Гроссман — уже известный в кругу историков литературы как «достоевсковед № 1»[513], выпустил в свет уникальный труд — книгу «Исповедь одного еврея». В ней вниманию читателей был представлен очерк жизни одной незаурядной, но давно забытой личности — еврейского просветителя и русского литературного критика-шестидесятника А. Г. Ковнера. Вместе с ним в книге была опубликована и переписка Ковнера с Достоевским, послужившая основанием для его знаменитых статей по «еврейскому вопросу» в «Дневнике писателя» (см. Гл. VII).

В конце книги Л. Гроссман поместил как приложение статью «Достоевский и иудаизм», продолжив, таким образом, разговор на тему «Достоевский и евреи», начало которому положил Горнфельд.

В этой статье, выделяя публичные заявления Достоевского, что он-де лично не является и никогда не являлся «ненавистником евреев как народа, как нации», Гроссман одновременно выказывает мнение, что:

Быть может, во всех этих заявлениях Достоевский несколько преувеличил отсутствие у себя в сердце всякой неприязни к еврейству. Приверженец славянофильской философии или точнее — русского мессианизма, оставивший злейшие памфлеты на немцев, французов и даже на поляков и болгар, Достоевский, несмотря на все свои заявления, не исключал евреев из круга этих неугодных ему народов. Отрицать огулом всякие антисемитские тенденции в Достоевском было бы, несомненно, искажением истины. Но при всей обоснованности этих обвинений Достоевский все же, несомненно, имел право протестовать против них.

Двойственное и многообразное, как многие раздумья Достоевского, его отношение к еврейству нельзя исчерпать одной категорической формулой. И здесь, как во всех его идейных течениях, вражда боролась с сочувствием, и разрушительная ненависть сдерживалась неожиданными приступами сострадательного внимания. Как Рихард Вагнер, с которым у Достоевского столько общего[514], он был антисемитом, но, как этот апологет христианского искусства, он останавливался в нерешительности перед последними выводами своей философии.

Как публицист охранительного толка, он должен был относиться отрицательно к скитальческому народу, ищущему волею судеб приюта в безграничных равнинах его родины. Но скрытые стихии его гения незаметно побеждали предвзятые тенденции его публицистики.

Как журналист и человек своей эпохи, как полемист с западниками и партийный деятель, как редактор «Гражданина» и воинствующий памфлетист — во всем этом повседневном и случайном Достоевский, несомненно, проявлял себя антисемитом. Но в глубине и на вершинах своего творчества, там, где отпадало все наносное и выступало абсолютное, он изменял своим журнальным программам и публицистическим тенденциям. Достоевский как художник и мыслитель в мелькающих обрывках своих страниц неожиданно обнаруживает глубокое влечение к сложной сущности библейского духа.

Гроссман подробно перечисляет все заявления Достоевского, выраженные в положительной в отношении к еврейству направленности, делая особый акцент на утверждении писателя общественно-политического характера:

я окончательно стою, однако, за совершенное расширение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением. <…> все, что требует гуманность и справедливость, все, что требует человечность христианский закон — все это должно быть сделано для евреев.

Вместе с тем он вынужден отметить и то, что:

несмотря на все эти благожелательные заявления, Достоевскому в конце 70-х годов уже трудно скрыть свое отрицательное отношение к еврейству. Свои примирительные тезисы он сопровождает целым рядом оговорок и отступлений. Гуманные тенденции публицистики парализуются конечными выводами.

В статье «Дневника писателя» о еврейском вопросе немало страниц откровенного антисемитизма со всеми традиционными аргументами националистической прессы. Тут и указания на «вековечный золотой промысел», на отчужденность еврейства от других национальностей, на всеобщую ненависть к «еврею-процентщику», на эксплуатацию беззащитного народа. В своей записной книжке он повторяет все обычные доводы антисемитизма. По его словам, Бисмарки, Биконсфильды, французская республика и Гамбетта — все это мираж перед истинным владыкой Европы — «жидом и его банком».

В своей аргументации Достоевский нигде не поднимается над обычными ходячими доводами националистической прессы. Антисемитизм его носит не философский, а чисто газетный характер.

Эти враждебные тенденции своей публицистики Достоевский проявлял и в своем художественном творчестве. Та исконная неприязнь к еврейству, которая прорывается сквозь все примирительные заявления «Дневника писателя», чувствуется, по мнению Л. Гроссмана, и на некоторых фигурах его художественной галереи.

Опираясь на сочувственно-сострадательное, с его точки зрения, отношение Достоевского созданному им образу Исайи Фомича — еврея-каторжанина в «“Записках из Мертвого дома”, в этой мрачнейшей из мрачных книг мирового творчества», Гроссман заявляет концепцию «невольного влечения Достоевского к “народу-книжнику”», которое он увязывает с тем, что:

С ранней поры до своих последних страниц Достоевский не переставал с глубочайшим вниманием всматриваться в каждую попытку разрешения проблемы всемирного единения. В молодости философия романтизма и учение утопического социализма привлекали его своими универсальными заданиями. Впоследствии библейская проповедь всемирного братства и окончательного объединения человечества ответила тем же запросам его духа. В многовековой философии иудаизма ему раскрывались пути к исходу его тоски по конечному соединению племен и наций в один великий «общечеловеческий» союз.