Достоевский и евреи — страница 15 из 182

я вдруг стал бодр, крепок, свеж, спокоен… Но во время каторги со мной случился первый припадок падучей, и с тех пор она меня не покидает. Все, что было со мною до этого первого припадка, каждый малейший случай из моей жизни, каждое лицо, мною встреченное, все, что я читал, слышал — я помню до мельчайших подробностей. Все, что началось после первого припадка, я очень часто забываю, иногда забываю совсем людей, которых знал хорошо, забываю лица. Забыл все, что написал после каторги; когда дописывал «Бесы», то должен был перечитать все сначала, потому что перезабыл даже имена действующих лиц… [СОЛОВЬЕВ Вс. С.].

Примечательно, что сам писатель в своих воспоминаниях о детских годах, как свидетельствует его жена Анна Григорьевна Достоевская, всегда рисовал идиллическую картину теплого, дружного семейства. Н. Страхов пишет в «Воспоминаниях:

С чрезвычайной ясностью в нем (Достоевском) обнаруживалось особого рода раздвоение, состоящее в том, что человек предается очень живо известным мыслям и чувствам, но сохраняет в душе неподдающуюся и неколеблющуюся точку, с которой смотрит на самого себя, на свои мысли и чувства. Он сам иногда говорил мне об этом свойстве и называл его рефлексиею». <…> Но никто не заметил того, что Достоевский, понимая себя, также хорошо мог понимать и других. Понимание людей лишало Достоевского равновесия, необходимого при общении с ними.

<…> Достоевского не понимали чужие, не понимали родные, резко критиковали и осуждали друзья. В этих условиях чувство одиночества все чаще овладевало писателем [ГРИШИН (I). С. 17]

В русском общественном сознании Достоевский, как писатель и мыслитель, всегда воспринимался двояко, о чем очень ярко свидетельствуют воспоминания современников [ФМД-ВС]. Очень многие из числа демократов-народников и социалистов выступали в качестве его жестких критиков. Неприемлемыми для либерально-демократической и революционной части русского общества представлялась консервативно-охранительская активность Достоевского, а в его экзистенциально-христологи-ческой проповеди усматривали то очевидное обстоятельство, что «страстным возвеличением страдания» он приучает общество к покорному восприятию жестокостей и насилия (подробно об этом см. в Гл. П).

Со своей стороны, горячие поклонники Достоевского из числа главным образом православных и консервативно ориентированных мыслителей, курили ему фимиам, превозносили до небес, называя великим психологом, профетическим духовидцем, а сегодня в России так даже «богословом». Однако в отличие от Льва Толстого[60], автора большого числа сугубо богословских публицистических сочинений — см., например, [УРАЛЬСКИЙ (III)], у Достоевского отсутствует систематическое изложением и истолкование христианского вероучения, догматов православной церкви, что собственно и является предметом богословия как научной дисциплины (теология — на Западе) в учебных заведениях (кафедра богословия в Московском университете появилась в 1819 г.). По этой причине характеристика «богослов» в отношении Достоевского — см. например [КАСАТКИНА (I)], не может считаться в научном отношении вполне корректной.

В работах Вл. Соловьева, К. Леонтьева и Н. Страхова, по существу, была поставлена проблема конфессиональной определенности религиозных взглядов Достоевского. К этой теме в той или иной мере возвращались В. Розанов, Н. Бердяев и Д. Мережковский. Л. Шестов отмечал, что писатель был проповедником не христианства, а православия. Для многих русских читателей романы Достоевского являлись источниками православной веры.

<…>

Богословом в прямом смысле слова Достоевский не был, и, более того, с канонической точки зрения он, может быть, и недостаточно православный писатель. Он был прежде всего светским религиозным мыслителем, опережавшим современное ему богословие постановкой важнейших для его развития проблем. Так, в русском православном богословии XIX века не была еще развита библейская экзегеза и только начинала складываться своя экзегетическая традиция. Не был поставлен в православном богословии и библейский вопрос. Вопрос о Боге стал, по существу, определяющим в религиозных исканиях Достоевского и его героев [ЗВОЗНИКОВ. С. 178, 181].

Достоевский, вне всякого сомнения, относится к числу выдающихся религиозных мыслителей Новейшего времени. По мнению Николая Бердяева:

Толстой всю жизнь искал Бога, как ищет его язычник, природный человек, от Бога в естестве своем далекий. Его мысль была занята теологией, и он был очень плохой теолог. Достоевского мучит не столько тема о Боге, сколько тема о человеке и его судьбе, его мучит загадка человеческого духа. Его мысль занята антропологией, а не теологией. Он не как язычник, не как природный человек решает тему о Боге, а как христианин, как духовный человек решает тему о человеке. Поистине, вопрос о Боге — человеческий вопрос. Вопрос же о человеке — божественный вопрос, и, быть может, тайна Божья лучше раскрывается через тайну человеческую, чем через природное обращение к Богу вне человека. Достоевский не теолог, но к живому Богу он был ближе, чем Толстой. Бог раскрывается ему в судьбе человека[61].

Для богословов консервативного направления Достоевский, страстно любящий Христа как идеал человеческой личности и человечности в целом[62], но по существу игнорирующий его Божественную природу со всеми ее атрибутами, включая Чудо Воскресения — явно не канонически мыслящий православный. Хотя официально современные Достоевскому богословы декларировали, что:

В действительности он был просто — русский православный христианин, и православие, как самобытно-русский просвещающийся во Христе Боге дух поставил, и необычайное величие в нашем православии показал, отметив в нем такие стороны, каких никто раньше его не коснулся, и поставив в художественных образах такие философские и религиозные проблемы, над которыми долго-долго будут думать философ, художник, ученый, мыслитель [КУНИЛЬСКИЙ. С. 421, 424],

— некоторые из них высказывали критические суждения касательно его ортодоксальности. Например, в записках литератора Е. Н. Опочинина цитируется высказывание священника отца Алексия:

Вредный это писатель! <…> И хуже всего то, что читатель при всем том видит, что автор человек якобы верующий, даже христианин. В действительности же он вовсе не христианин, и все его углубления (sic!) суть одна лишь маска, скрывающая скептицизм и неверие [ОПОЧИНИН].

В «Летописи жизни и творчества Ф. М. Достоевского» приводится сообщение из журнала «Искра» (№ 36–37 от 17июня 1873 года) о том, что в некоей духовной семинарии «ректор застал одного семинариста за чтением “Идиота” Достоевского <…> и нашел такое чтение соблазнительным». Имеются свидетельства о трудностях, на которые натолкнулось намерение А. Г. Достоевской, похоронить мужа на монастырском кладбище — см. [ВОЛГИН (II). С. 490–495].

Тем не менее, мировоззренческие идеи Достоевского вместе с совершенно неприемлемыми с точки зрения церковной ортодоксии воззрениями Льва Толстого, легли в основу философии русского христианского персонализма — Н. Бердяев, о. С. Булгаков, С. Франк, Н. Лосский, Л. Шестов и др., а также оказали влияние на становление самого значительного направления философской мысли ХХ в. — экзистенциализма[63].

У истоков экзистенциализма стоит датский мыслитель Сёрен Кьеркегор (Киргегард), хотя он не использовал этот термин, введенный впервые в научный оборот Карл Ясперсом в его в работе «Духовная ситуация времени» (1931). Но уже 5 мая 1935 г., в докладе «Киргегард и Достоевский», прочитанном в религиозно-философской Академии[64], русский философ-персоналист Лев Шестов убедительно показал, что Достоевский, бывший младшим современником великого датчанина, является вместе с ним родоначальником этого направления философской мысли.

Киргегард, как и Достоевский, оба родившиеся в первой четверти XIX столетия (только Киргегард, умерший на 44 году и бывший старше Достоевского на десять лет, уже закончил свою литературную деятельность, когда Достоевский только начинал писать) и жившие в ту эпоху, когда Гегель был властителем дум в Европе <…>, видели свою жизненную задачу в борьбе и преодолении того строя идей, который гегелевская философия как итог развития европейской мысли воплотила в себе. Для Гегеля разрыв естественной связи явлений, знаменующий собой власть Творца над миром и его всемогущество, — невыносимая и самая страшная мысль: это есть для него «насилие над духом». Он высмеивает библейские повествования — все они принадлежат к «истории», говорят только о «конечном», которое человек, желающий жить в духе и истине, должен стряхнуть с себя. Это он называет «примирением» религии и разума, таким образом религия получает свое оправдание через философию, которая усматривает в многообразии религиозных построений «необходимую истину» и в ней, в этой необходимой истине, открывает «вечную идею». Несомненно, что разум получает таким образом полное удовлетворение. Но что осталось от религии, оправдавшейся таким образом перед разумом? Несомненно тоже, что, сведя содержание «абсолютной религии» к единству божественной и человеческой природы, Гегель, и всякий, кто за ним шел, становился «знающим», как обещал Адаму искуситель, соблазнявший его плодами с запретного дерева, — т. е. обнаружил в Творце ту же природу, которая ему открыта в его собственном существе. Но затем ли мы идем к религии, чтобы приобрести знание? <…>

Киргегард тоже учился у древних и в молодости был страстным поклонником Гегеля. И лишь тогда, когда, по воле судьбы, он почувствовал себя целиком во власти той необходимости, к которой так жадно стремился его разум, — он понял глубину и потрясающий смысл библейского повествования о падении человека. Веру, определявшую собой отношение твари к Творцу и знаменовавшую собой ничем не ограниченную свободу и беспредельные возможности, мы променяли на знание, на рабскую зависимость от мертвых и мертвящих вечных принципов. Можно ли придумать более страшное и более роковое падение? И тогда Киргегард почувствовал, что начало философии — не удивление, как учили греки, а отчаяние