Запись 91. Чуете! Ты мене вид морду набьешь. Чуете, такого гвалта зроблю! — Да молчи ты! Ню-ню-ню! Парх проклятый! — Нехай буду парх! — Жид проклятый! — Нехай буде такочки! Хоть пархатый, да богатый, гроши ма! — Христа продал! — Нехай будет такочки!
Запись 92. Эх, жид, хватишь кнута, в Сибирь пойдешь! — А шо там пан бог есть? — Да есть то есть! — Ну нехай! Был бы пан бог и гроши! [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 233].
Как видно из приведенных записей Достоевского, первая реплика арестанта-еврея есть ответ на угрозы, которые Достоевский не зафиксировал в своих записях в тетради. Здесь еврей реагирует на опасную ситуацию, в которой арестант грозиться его избить («морду набьешь»). Последующий диалог обработан Достоевским в «Записках из Мертвого Дома», в то время как первая фраза тут отсутствует. В этом художественном произведении Достоевский явно смягчает ситуацию, в которой оказывается еврей в тюремном бараке. Сам же тон, который выбрал еврей для парирования угроз и обвинений, повторен Достоевским в «Записках из Мертвого Дома». Исторический прототип Бумштейна превращает в шутку обвинения, и использует юмор как стратегию для выживания в опасной ситуации. Более того, сам факт, что исторический «Бумштейн» упоминает о деньгах в данной ситуации, тоже следует рассматривать как вопрос тактики. Психологический контекст и подтекст ситуации объясняет решение «Бумштейна» заявить о том, что у него есть деньги, тем самым располагая к себе опасного обидчика, намекая на то, что он сможет оказать ему в будущем услугу. Поведение реального «Бумштейна» психологически обосновано в ситуации опасности и угрозы со стороны агрессивного арестанта.
Наше предположение, что исторический прототип Бумштейна мог подвергаться шантажу и вымогательствам, подтверждается записью, сделанной Достоевским в записной тетради, которую он вел в остроге. Запись 181: «Ну, разжился я тут у жида на двести рублей» [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 240]. Эта запись со словечком «разжился» может быть расшифрована как свидетельство вымогательства; тон фразы не содержит намека на то, что деньги были взяты в долг. В записной тетради нет информации о ростовщичестве, что свидетельствует о том, что Достоевский создавал синтетический образ Бумштейна в «Записках из Мертвого Дома», наделяя его чертами литературного стереотипа еврея взятого из европейского канона[569]. Запись 202 вновь описывает интерес Достоевского к использованию историческим «Бумштейном» тактики обращения угрозы в шутку: «(Жид). Ты меня ударишь об пол один раз, а я тебя десять» [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 241]. Запись свидетельствует о том, что «жид» подвергался угрозам и оскорблениям. Исторический прототип Бумштейна был явно интересен Достоевскому по многим причинам: психологически Достоевский должен был сравнивать и даже, возможно, отождествлять, свое положение жертвы с положением еврея в окружении арестантов. Желание Достоевского, также, как и желание повествователя Горянчикова, быть принятым в коллектив «простого народа», психологически объяснимо желанием избежать преследования самыми агрессивными из каторжников, многие из которых были далеки от картин идеализированного народа в остроге. Вспомним, что за описанием первой встречи с Бумштейном следует глава «Первый месяц», в которой повествователь делает такое признание: «Я и тогда уже предчувствовал, до какой чудовищной степени приживчив человек» [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 56]. Говоря о манере поведения исторического прототипа Бумштейна, которая вырисовывается из записей в «Сибирской тетради», следует отметить отсутствие свидетельств о трусости этого человека. Личные записи Достоевского в тетради свидетельствуют о том, что его интересует смелый отпор, который Бумштель дает насмешникам.
Не забудем, что сам Достоевский испытал не себе угрозы со стороны арестантов как классовый «другой». В письме брату Михаилу от 30 января — 22 февраля 1854 г. из Омска, которое он открыл первой фразой: «наконец-то я, кажется, могу поговорить пространственнее и повернее», Достоевский дал более правдивую картину своего пребывания в остроге, описав себя как жертву неприязни арестов:
С каторжным народом я познакомился еще в Тобольске и здесь в Омске расположился прожить с ними четыре года. Это народ грубый, раздраженный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностию всевозможных оскорблений. «Вы дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был, народ мучил, а теперь хуже последнего, наш брат стал» — вот тема, которая разыгрывалась 4 года. 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие, и если только чем спасались от горя, так это равнодушием, нравственным превосходством, которого они не могли не понимать и уважали, и неподклонимостию их воле. Они всегда сознавали, что мы выше их. Понятия об нашем преступлении они не имели. Мы об этом молчали сами, и потому друг друга не понимали, так что нам пришлось выдержать всё мщение и преследование, которым они живут и дышат, к дворянскому сословию. Жить нам было очень худо [ДФМ-ПСС. Т. 28. Кн. 1. С. 166].
Как видим из письма, Достоевский дает картину своего выживания среди арестантов, которая значительно отличается от описания Горянчикова в «Записках из Мертвого Дома». В письме Достоевский даже бравирует своей «неподклонимостию» воле каторжников. Важно то, что Достоевский должен был выработать modus operandi, модус поведения в остроге, чтобы обезопасить свое существование в этих экстремальных условиях. Примечательно, что в «Записках из Мертвого Дома» он приписывает «полякам» высокомерное отношение к русским арестантам.
В «Записках из Мертвого Дома» Исай Фомич владеет жизненной смекалкой и умением обращать оскорбления в шутку, показывая пример на выживание в жутких условиях каторги. Во многом он отвечает желанию самого Достоевского выжить. Не только в остроге, но и во время отбывания солдатской службы в Семипалатинске Достоевскому пришлось выполнять тяжелые и суровые повеления начальства. По свидетельству Н. Каца Достоевский выполнял свои обязанности с особым усердием, поскольку сильно желал скорее освободиться. Умение Бумштейна выжить во враждебной среде может служить образцом житейской мудрости, которую надо иметь, чтобы выжить. Именно житейская мудрость вызывает одобрение и даже восхищение арестантов, все из которых оценили его смекалку в парировании обвинений и провокаций. Важным в описании Бумштейна является тот факт, что он умел сжиться с арестантами, и, что важно для тональности «Записок из Мертвого Дома», Бумштейн не относился к другим заключенным с пренебрежением, характерным для других инородцев, особенно нелюбимых автором повествователем (и самим Достоевским) «поляков». Из свидетельств о положении Достоевского в остроге, подробно описанных им в письме брату в 1854 году, нам известно, что он подвергался насмешкам и даже угрозам со стороны арестантов как классовый Другой. Из этого следует, что фразы Горянчикова в «Записках из Мертвого Дома» о своей особой симпатии к Бумштейну («Мы с ним были большие друзья!» [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 55]) свидетельствует о том, что статус Другого сближал не только повествователя с Бумштейном но и, возможно, самого Достоевского с Бумштелем.
В «Мертвом Доме» Исай Фомич ещё раз упоминается в главе «Представление», где мы находим самое благодушное описание Бумштейна. В отношении литературного генезиса этого персонажа в «Мертвом Доме» это описание показывает, что в сознании самого Достоевского личность Бумштейна ассоциируется с театральностью. Мы уже отмечали, что, возможно, Достоевский создавал Бумштейна как персонажа, не забывая о своих ранних литературных планах написать драму о «Янкеле». Приведем отрывок из главы, которая посвящена театральным представлениям, устроенным самими арестантами в честь Рождественских праздников и Нового года:
Из нашей казармы отправились почти все, кроме черниговского старовера и поляков. Поляки только в самое последнее представление, четвертого января, решились побывать в театре, и то после многих уверений, что там и хорошо, и весело, и безопасно. Брезгливость поляков нимало не раздражала каторжных, а встречены они были четвертого января очень вежливо. Их даже пропустили на лучшие места. Что же касается до черкесов и в особенности Исая Фомича, то для них наш театр был истинным наслаждением. Исай Фомич каждый раз давал по три копейки, а в последний раз положил на тарелку десять копеек, и блаженство изображалось на лице его [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 121].
В этом описании Бумштейн представлен далеко не как стереотип скупого и жадного еврея, а как член коллектива, способный на щедрость. Бумштейн ожидает представление, сам «превратившись в слух, и зрение, и в самое наивное и жадное ожидание чудес и представлений» [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 123]. В последней характеристике Бумштейна Достоевский как бы перечеркивает длинный список противоречивых черт его характера, забывая о его «хитрости», и отмечая его наивность.
Обращаясь еще раз к вопросу стереотипа еврея в литературе, отметим вывод Гари Розеншильда в его книге «Смешной еврей: эксплуатация и трансформация стереотипа у Гоголя, Тургенева и Достоевского»: «Чем больше стереотип интегрирован в произведение — по крайней мере в работах русской литературы — тем больше потенциал стереотипа подорвать риторическую структуру, которую этот стереотип должен был поддержать по намерению автора» [ROSENSHIELD (III). С. 4]. Более того, по мнению Розеншильда, «смешной» еврей, Исай Фомич Бумштейн, ставит под сомнение основополагающий «постулат Христианской религиозной автобиографии» [ROSENSHIELD. С. 4]. Последнее замечание связано с темами религии, мессианства и эсхатологии, которые в очень сжатом виде присутствуют в образе Бумштейна с его молитвами, ритуалами и выражением чаяний еврейского народа о возвращении в Иерусалим.