Решение Шкловского вложить в уста Победоносцева фразу о «жидах и велосипедистах» выставляет химерическую абсурдность обвинений «жидов» в бедах России. Отметим, что эта фраза придает серьезному эпизоду иронический характер. В условиях новой советской этики начала 1930-х годов, в сценарии и фильме «Мертвый Дом» Бумштейн отсутствует. Этот актёрствующий персонаж из «Записок из Мертвом Доме» Достоевского не нашел места в идеологизированной кинематографической постановке «Мертвого Дома» в 1931 году.
По авторитетному мнению Дэвида Гольдштейна образ Бумштейна у Достоевского написан в карикатурных тонах, принижающих еврейский религиозный обряд. Гольдштейн склонен отождествлять голос Достоевского с голосами его персонажей, которые относятся к нему с насмешкой. По мнению Гольдштейна,
Исай карикатурен и как продолжение литературной типологии гоголевского Янкеля, и как типаж еврея в российской действительности 1850-х годов [GOLDSTEIN]. Со своей стороны, российский достоевсковед, Татьяна Касаткина, предлагая интерпретацию персоны Исая Бумштейна в ракурсе христианской символики, видит в нем «отражение» образа пророка Исайи. При этом исследовательница считает, что при таком символическом прочтении Бумштейн является выразителем положительного отношения Достоевского к этому персонажу. В статье «По поводу суждений об антисемитизме Достоевского» Касаткина приведя «банную» цитату из романа:
И, наконец, последний раз свою ликующую песнь Исай Фомич исполняет на полке в бане ровно накануне того момента, когда в «пекле» совершится «омовение ног», приветствуя и наступающее Рождество — но и Сошествие Господне во ад: «Исай Фомич сам чувствует, что в эту минуту он выше всех и заткнул всех их за пояс; он торжествует и резким, сумасшедшим голосом выкрикивает свою арию: ля-ля-ля-ля-ля, покрывающую все голоса. Мне пришло на ум, что если все мы вместе будем когда-нибудь в пекле, то оно очень будет похоже на это место… [ДФМ-ПСС. Т. 4. С. 93],
— интерпретирует ее следующим образом:
Огромный образ пророка[571] подается во внешнем повествовании в насмешливом и глумливом тоне. Но пророк только разделяет свойство всех святых образов земли — являться в глубине того, что по видимости является их отрицанием. Повествователь Достоевского насмешлив, но и Мелхола смотрела на Давида с презрением. Однако Давид не прекратил плясать и скакать Господу своему, потому что в эти минуты сквозь все искажения образов земных он видел рай…
Полагаю, Достоевский имел все основания вложить всю свою авторскую серьезность в именование Исая Фомича «блаженнейшим и незабвенным» — даже если его повествователь здесь «отчасти шутил» [КАСАТКИНА (IV). С. 425].
Нам важно отметить, что некоторые ученые, как Аарон Штейнберг и Татьяна Касаткина заметили, что образ Исая Бумштейна не ограничивается комедийностью, а несет в себе серьезные религиозные и, по мнению Штейнберга, «метафизические» мотивы. В следующей главе мы рассмотрим присутствие метафизической тематики, нашедшей выражение в загадочном образе еврея в романе «Преступление и наказании».
В заключении особо отметим, что осмысление образа Бумштейна из «Записок из Мертвого Дома» несет на себе веяние времени. Во время публикации «Записок из Мертвого Дома» образ Бумштейна не привлек к себе значительного интереса читателей. Возможно, российский читатель 1860–1862-х годов не видел значительного отличия Бумштейна от карикатурных «Янкелей», а общественное настроение эпохи «Великих реформ» с ее законами об отмене крепостного права и новыми правилами, облегчающими условия жизни российских евреев, превращали «Янкелей» в типажи, отжившие свой литературный век и историческую актуальность. Лица «еврейского происхождения», по вежливому определение повествователя в «Записках из Мертвого Дома» ещё не вступили в значительных числах на политическую и экономическую арену в России. Добавим также, что, скорее всего, для самого Достоевского комедийность Бумштейна была данью своим юношеским литературным планам о драме «Жид Янкель», долженствующей принести ему мгновенную славу. Славу же и широкое признание писателю принесли «Записки из Мертвого Дома», с жертвенника Божия (Ис. 6, 1:7). Видение Исайи воспринималось также как прообраз Боговоплощения, причем уголь был символом Христа, а клещи — Богоматери, через посредство которой Христос явился в мир. Однако, как отмечалось выше, образ Богоматери практически отсутствует в христологии Достоевского (примеч. М. У.) из персонажей которого Бумштейн как индивидуум оставляет одно из самых ярких впечатлений и продолжает в наше время привлекать внимание исследователей, благодаря своей парадоксальной полифоничности и игривой многогранности.
Глава X. Фантомы и конспираторы: от Вечного Жида в «Преступлении и наказании» до шута-революционера в «Бесах»
Не православный не может быть русским.
Христос, по моему понятию, не Бог и никогда не выдавал себя за Бога, а был великий и последний пророк еврейский, учивший не только евреев, но и всех людей тому, как надо служить единому истинному Богу, сознавая себя так же, как и всех людей, сыном Его.
В романах Достоевского, написанных в 1860-е и 1870-е годы, появляются два значительных образа евреев, совершенно разных по стилистике изображения. В «Преступлении и наказании» (1865/66) в сцене перед самоубийством Свидригайлова появляется еврей, которого можно принять за галлюцинацию. Этот призрак в облике еврея относится к самым загадочным образам в романах Достоевского. Второй значительный персонаж, подробно разработанный Достоевским, — мелкий чиновник Лямшин в «Бесах». Он является членом ячейки политических конспираторов и представлен в антиреволюционном романе-памфлете как лицо, активно задействованное в конкретной политической реальности. Амплитуда колебания между этими двумя образами широка. Два этих литературных персонажа открывают две разные по силе политического накала декады в творчестве Достоевского. Знаменателен факт, что Достоевскому понадобились персонажи евреи для того, чтобы выразить свои сокровенные идеи и мысли, связанные с диалектикой развития религиозной и политической проблематики его творчества и мировоззрения. В этих двух образах Достоевский кодирует свои представления об интересующих его темах в иудейской религии и еврействе, которые относятся как в многовековой истории еврейского народа, так и к конкретной современной ему исторической эпохе. Еврей, который появился как призрак в Петербурге 1860-х годов принадлежит вечности. «Жидок» Лямшин в «Бесах» представляет реакцию Достоевского на злобу дня, но также разработан им в комплексе нравственной символики.
1. Петербургский фантом еврей в шлеме Ахиллеса
Леонид Гроссман в исследовании «Поэтика Достоевского» пишет, что Достоевский, как и вся молодежь 1840-х годов, зачитывались французскими бульварными романами, в которых сочеталась реальность и мистика. Мир современного европейского города был населен демоническими силами, «изображением ужасов, несчастий, подлогов, кровосмешений и убийств» [ГРОССМАН-ЛП (VIII). С. 41]. Впечатление на Достоевского от французских романтических романов, включая романы Эжена Сю «Парижские тайны» и «Вечный жид», было огромно и отразилось во многих его произведениях (в том числе в изображении черта в «Братьях Карамазовых»). Нас же в данном исследовании интересует «странный замысел» Эжена Сю поместить в Европе Х!Х столетия воскресший образ Агасфера. Именно в традиции европейского готического романа Достоевский смешивает фантазию и реальность в описании сцены, где появляется фантом еврей. Заметим, что его появление происходит почти в конце романа, в предпоследней главе, где Свидригайлов, теневой двойник Раскольникова, кончает жизнь самоубийством. По значимости эта сцена является одной из кульминационных, так как она предшествует признанию Раскольникова в своем преступлении. Приведем описание из романа:
Молочный, густой туман лежал над городом. Свидригайлов пошел по скользкой, грязной деревянной мостовой, по направлению к Малой Неве. Ему мерещились высоко поднявшаяся за ночь вода Малой Невы, Петровский остров, мокрые дорожки, мокрая трава, мокрые деревья и кусты и, наконец, тот самый куст… С досадой стал он рассматривать дома, чтобы думать о чем-нибудь другом. Ни прохожего, ни извозчика не встречалось по проспекту. Уныло и грязно смотрели ярко-желтые деревянные домики с закрытыми ставнями.
Холод и сырость прохватывали всё его тело, и его стало знобить. Изредка он натыкался на лавочные и овощные вывески и каждую тщательно прочитывал. Вот уже кончилась деревянная мостовая. Он уже поровнялся с большим каменным домом. Грязная, издрогшая собачонка, с поджатым хвостом, перебежала ему дорогу. Какой-то мертво-пьяный, в шинели, лицом вниз, лежал поперек тротуара. Он поглядел на него и пошел далее. Высокая каланча мелькнула ему влево. «Ба! — подумал он, — да вот и место, зачем на Петровский? По крайней мере при официальном свидетеле…» Он чуть не усмехнулся этой новой мысли и поворотил в — скую улицу. Тут-то стоял большой дом с каланчой. У запертых больших ворот дома стоял, прислонясь к ним плечом, небольшой человечек, закутанный в серое солдатское пальто и в медной ахиллесовской каске. Дремлющим взглядом, холодно покосился он на подошедшего Свидригайлова. На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени. Оба они, Свидригайлов и Ахиллес, несколько времени, молча, рассматривали один другого. Ахиллесу наконец показалось непорядком, что человек не пьян, а стоит перед ним в трех шагах, глядит в упор и ничего не говорит.