— А-зе, сто-зе вам и здеся на-а-до? — проговорил он, всё еще не шевелясь и не изменяя своего положения.
— Да ничего, брат, здравствуй! — ответил Свидригайлов.
— Здеся не места.
— Я, брат, еду в чужие краи.
— В чужие краи?
— В Америку.
— В Америку?
Свидригайлов вынул револьвер и взвел курок. Ахиллес приподнял брови.
— А-зе, сто-зе, эти сутки (шутки) здеся не места!
— Да почему же бы и не место?
— А потому-зе, сто не места.
— Ну, брат, это всё равно. Место хорошее; коли тебя станут спрашивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку. Он приставил револьвер к своему правому виску.
— А-зе здеся нельзя, здеся не места! — встрепенулся Ахиллес, расширяя всё больше и больше зрачки. Свидригайлов спустил курок [ДФМ-ПСС. Т. 6. С. 394].
Описание встречи Свидригайлова с евреем в Петербурге начала 1860-х годов стилистически содержит в себе комбинацию фантастического и реального, что характерно для европейского романа тайн. Тематически, в образе еврея Достоевский переплетает две линии: религиозно символическую и реалистическую. Хотя еврей не имеет ни имени, ни отчества, он говорит по-русски с акцентом и грамматическими ошибками, напоминающими речь Исая Бумштейна из «Записок из Мертвого Дома». Такой прием позволяет Достоевскому утвердить его реальность как жителя Петербурга. Более того, топография города конкретизирована Достоевским названием улиц и реальным местом, где действительно в Петербурге находится пожарная каланча. Образ еврея таким образом вписывается в реальный город. При этом его атрибуты, как, например, каска Ахиллеса, выводят этот образ на символический ряд. Характерным для изображения Достоевским Петербурга является смешение планов реального и ирреального, поскольку Достоевский часто представлял этот город как фантом. Так же как легендарный город Китеж, Петербург в поэтике Достоевского может испариться и уйти в никуда вместе с туманом. Вспомним, что именно в такую туманную ночь Свидригайлов повстречал еврея в Петербурге. Атмосфера влажности, где первенствует элемент воды и тумана, увеличивает ассоциацию происходящего с нереальными мирами. С одной стороны, вода из реки, вышедшая из берегов, подтверждает реальность происходящего, так как наводнения типичны для Петербурга. С другой стороны, вода, вышедшая из берегов, устанавливает интертекстуальную связь с литературными образами Петербурга, в частности с «Медным всадником» А. С. Пушкина. Петербург одновременно фантастичен и реален, и в нем, как мы помним, «бедный Евгений», сошедший с ума, увидел, как привидение, Медного всадника, скачущего на коне. В этой атмосфере еврей пожарник в каске Ахиллеса подается Достоевским в амбивалентной неопределенности, которая смещает границы между реальным и фантастическим.
В исследовательской литературе, относящейся к теме «Достоевский и евреи», еврей пожарник рассматривается в двух ипостасях. Британская исследовательница Елена Кац отмечает, что еврей пожарник вполне мог служить в Петербурге в начале 1860-х годов. Пожарник мог быть из бывших кантонистов, что вполне подтверждается личным знакомством Достоевского с кантонистами в его бытность в Сибири. Факт, что Свидригайлов трижды называет пожарника «брат» свидетельствует о реальности пожарника, и вполне вписывается в демократический настрой Достоевского периода начала 1860-х годов. Дэвид Гольдштейн также отмечает значение демократической позиции Достоевского редактора и публициста в журнале «Время» в изображении пожарника в Петербурге. Более того, следует отметить, что в романе Свидригайлов имеет деловые отношения с евреями, что также вписывается в его образ человека, который не чванится своим дворянством. Напомним, что к моменту решения покончить собой, Свидригайлов совершил много благородных и благотворительных поступков: обеспечил Соню и Полю Мармеладовых наследством, оставил Дуне деньги, которые позволят ей освободиться от продажного замужества. Его «братское» обращение с пожарником оправдано поступками и отношением к жизни. Поведение пожарника так же можно объяснить реальностью. Так, например, известный исследователь Достоевского Джозеф Фрэнк считает, что еврей пожарник исполняет свой гражданский долг, пытаясь остановить поступок Свидригайлова [FRANK (III)]. Оба исследователя, однако, признают, что образ еврея в каске Ахиллеса несет символическую нагрузку. Так, в предисловии к книге Д. Гольдштейна «Достоевский и евреи» Джозеф Фрэнк видит синтез древнееврейского и древнегреческого в образе еврея в каске Ахиллеса [FRANK (IV)]. При этом Фрэнк пишет, что знаменитый английский поэт и оксфордский культуролог викторианской эпохи Мэтью Арнолд (1822–1888) был бы в восторге от такого образа, в котором показан символ двух цивилизаций. Фрэнк не развивает эту идею дальше, в то время как в одном из наших исследований я уделила особое внимание теме еврейства и эллинизма в знаменитой работе Арнолда «Культура и анархия» (1869), в которой есть известная глава о «Гебраизме и Эллинизме». Релевантным для сцены встречи еврея в каске Ахиллеса представляется идея Арнолда о том, что гебраизм представляет собой силу морали и этики, в то время как эллинизм дал человечеству эстетику и чувство прекрасного. В идеале Арнолда, характерного для интеллектуального британского дискурса середины и второй половине XIX в., постулируется желаемый синтез гебраизма и эллинизма. Достоевский, несомненно, синтезировал эти два начала, закодировав их в образе еврея Ахиллеса, которого он иногда в отрывке даже именует Ахиллесом[574]. На втором плане этого сочетания греческого и еврейского находится, несомненно, христианская символика. Пожарник еврей потому может восприниматься как «брат», что в нем есть и иудей и эллин, или потому, что в нем больше нет ни эллина, ни иудея, что является аллюзией на знаменитые слова апостола Павла (Кол. 3:11).
Замечателен тот факт, что Достоевский выбрал еврея для того, чтобы предотвратить Свидригайлова от самоубийства. В этом отношение иудаизм выступает в функции морального авторитета, что соответствует идее, которая получила распространение в дискурсе британских культурологов того времени. Релевантен также и тот факт, что Свидригайлов в романе ассоциируется с эллинизмом. Вспомним его имя Аркадий. Вспомним и то, что он останавливается в гостинице под названием Адрианополь. Свидригайлов в своем эпикурействе связан с миром язычества. Еврей пожарник представляет мир морали, поэтому он пытается предотвратить самоубийство Свидригайлова.
По нашему мнению, роль еврея в этой сцене придает ей эсхатологический драматизм. В этом отношении неправомерно мнение В. Шкловского о том, что:
Умирая перед пожарной частью, Свидригайлов в последний раз иронизирует перед смертельным выстрелом, что — вот уезжает в чужие края. Вся сцена у Достоевского нарочито снижена репликами еврея-пожарного [ШКЛОВСКИЙ].
Нам представляется, что сцена возвышена репликами еврея пожарника на символическом уровне. Этот уровень религиозной символики также связан с темой Вечного Жида. Исследователи, начиная с Аарона Штейнберга до современных ученых (Гольдштейн, Кац, Касаткина) видят в образе загадочного фантома мотив Агасфера. Мы уже отмечали, что по традиции романтического готического романа тайн, город является местом, где перекрещиваются линии фантазии и социально экономической реальности. Агасфер в этой сцене, по мнению Штейнберга, выступает как предупреждение о вечности, в то время как Свидригайлов хочет уйти из существования навсегда. У Штейнберга находим:
Если вспомнить, что у Достоевского, особенно в совершеннейшем из его произведений, нет ни одной сцены, ни одного образа, ни одного слова, которые не имели бы более глубокого иносказательного значения, то это жуткое прощание Свидригайлова с жизнью представляется сперва как бы неразрешенной загадкой, которая, однако, легко разъясняется при первом же сопоставлении идеи Свидригайлова с собственным взглядом Достоевского на сущность еврейства. Свидригайлов возмущён до последней глубины идеей вечности и бессмертия, как дурной бесконечности, он восстает против вечного шага на месте, против вечного вращения, и какая встреча могла бы нагляднее воплотить перед ним всю бессмыслицу существования ради голого существования, нежели встреча, с от века призрачно существующим евреем, с «Вечным Жидом»! Подобно ручному попугаю он твердит везде и всегда свое жалкое «здесь не место» — не место умирать, не место восстания против закона жизни и его непреложности.
Так антисемитизм Достоевского раскрывается перед нами, как другая, как особая сторона и истинное основание собственного его «иудаизма». Кажущееся противоречие есть на самом деле прямолинейная, железная логика» [ШТЕЙНБЕРГ (I)].
В свете подобного рода интерпретации, еврей пожарник как Вечный Жид послан для того, чтобы предупредить Свидригайлова о совершаемой им ошибки саморазрушения. Такая интерпретация положительной роли еврея-фантома представляется намного более убедительной, чем попытка показать фантом как воплощение демонических сил. Аналогичную интерпретацию мы находим в работе американской славистки Линды Иванитс, которая предлагает рассматривать призрак как появление самого черта перед Свидригайловым, поскольку по народным представлениям черт предстает перед самоубийцами [IVANITS]. Однако, как справедливо отметила Елена Кац, призрак не манит Свидригайлова к греху, а отговаривает его от самоубийства. Таким образом, призрак «Вечного Жида» здесь не имеет ничего общего с чертом из народных поверий [КАТЕ Е.]. Также и у Т. Касаткиной в работе «По поводу суждений об антисемитизме Достоевского» загадочный призрак воплощает Бога, а не черта:
В сцене самоубийства Свидригайлов еще раз на наших глазах выбирает: сворачивая налево, в сторону от Петровского (Петр владеет ключами от рая) — Свидригайлов сворачивает к адскому огненному месту — пожарная каланча ассоциируется в читательском восприятии прежде всего не с тушением — но с пожаром. Одновременно обозначается место гибели Свидригайлова как