[86].
Общественная деятельница и педагог Христиана Алчевская (урожд. Журавлева; 1841–1920), общавшаяся с Достоевским в 1870- гг., вспоминает:
Передо мною стоял человек небольшого роста, худой, небрежно одетый. Я не назвала бы его стариком: ни лысины, ни седины, обычных примет старости, не замечалось; трудно было бы даже определить, сколько именно ему лет; зато, глядя на это страдальческое лицо, на впалые, небольшие, потухшие глаза, на резкие, точно имеющие каждая свою биографию, морщины, с уверенностью можно было сказать, что этот человек много думал, много страдал, много перенес. Казалось даже, что жизнь потухла в этом слабом теле. Когда мы уселись близко, vis-a-vis, и он начал говорить своим тихим, слабым голосом, я не спускала с него глаз, точно он был не человек, а статуя, на которую принято смотреть вволю. Мне думалось: «Где же именно помещается в этом человеке тот талант, тот огонь, тот психологический анализ, который поражает и охватывает душу при чтении его произведений? По каким признакам можно было бы узнать, что это именно он — Достоевский, мой кумир, творец «Преступления и наказания», «Подростка» и проч.? И в то время когда он своим слабым голосом говорил об отсутствии в нашем обществе стойких самостоятельных убеждений, о сектах, существующих в Петербурге для разъяснения будто бы Евангелия, о нелепости спиритизма и интеллигентного кружка, дошедшего до вывода, что это нечистая сила, о деле Каировой, о своей боязни отстать от века и перестать понимать молодое поколение или диаметрально противоположно разойтись с ним в некоторых вопросах и вызвать его порицание, об анонимных письмах, в которых за подписью «Нигилисты» говорится: «Правда, вы сбиваетесь в сторону, делаете промахи, погрешности против нас, но мы все-таки считаем вас нашим и не желали бы выпустить из своего лагеря», о тех ошибках и перемене взглядов на вещи, которых он не чужд до сих пор; в то время как он говорил это не только не с надменностью замечательного ума, психолога и поэта, а с какой-то необыкновенной застенчивостью, робостью и точно боязнью не выполнить данного ему жизнью поручения честно и добросовестно, мне вдруг показалось, что передо мною вовсе не человек. Таковы ли люди, — все те люди, которых знаю я? Все они так реальны, так понятны, так осязаемы, а здесь передо мною дух непонятный, невидимый, вызывающий желание поклоняться ему и молиться. И мне непреодолимо захотелось стать перед ним на колени, целовать его руки, молиться и плакать…[87]
Но существовал и другой образ Достоевского. В представлениях многих людей, и особенно многочисленных недругов писателя, это была демоническая натура: игрок, мрачный мизантроп и «чуть не растлитель и ханжа» [ЛАЗАРЕВСКИЙ Б. А.]. «Скверные анекдоты»[88], касающиеся биографии и личности Достоевского, появились еще при его жизни. Так:
Некий Поль Гримм выпустил в 1868 году в Вюрцбурге — на французском языке — книгу «Les mysteres du Palais des Czars (Sous l'Empereur Nicolas I)» — «Тайны царского двора (При Николае I)». В ней события развивались в 1855 году. По версии автора, Достоевский, названный своим полным именем, вернувшись из Сибири, вновь затевает заговор, вновь арестован, осужден к ссылке в Сибирь, но по дороге в Шлиссельбургскую крепость умирает. Жена Достоевского, добившаяся было у царя прощения для мужа, узнав о его смерти, уходит в монастырь. Сам Николай I кончает самоубийством. Достоевского возмутила эта ахинея, он хотел даже протестовать во французских газетах, начал писать опровержение, но после — остыл, смирился. Интересно, как бы он отреагировал на роман дважды лауреата Букеровской премии. Нобелевского лауреата 2003 года южноафриканского писателя Джона Кутзее «The Master of Petersburg» (в русском переводе — «Осень в Петербурге», 1994), в котором описываются не менее фантастические события «из жизни Достоевского», да еще делаются намеки на якобы патологическую склонность писателя к маленьким девочкам и его анонимное якобы участие во французских порнографических изданиях? [ФОКИН].
Одним из самых парадоксальных документов — как отзыв ближайшего друга и соратника (sic!), является очернительное, с точки зрения характеристики личности Ф. М. Достоевского, письмо Н. Н. Страхова к Л. Н. Толстому[89] от 28 ноября 1883.
Страхов познакомился с Григорьевым и братьями Михаилом и Федором Достоевскими очевидно на «литературных вторниках» Александра Милюкова в конце 1859 г., здесь и начало формироваться мировоззрение, вошедшее в историю русской мысли под названием «почвенничества» (см. Гл. V).
«Беседы наши в новом небольшом кружке приятелей, — вспоминал Милюков, — во многом уже походили на те, какие бывали <…><у петрашевцев>. И могло ли быть иначе? Западная Европа и Россия в эти десять лет как будто поменялись ролями: там разлетались в прах увлекавшие нас прежде гуманные утопии и реакция во многом восторжествовала, а здесь начинало осуществляться многое, о чем мы мечтали и готовились, или совершались реформы, обновившие русскую жизнь и порождавшие новые надежды».
<…> В 1861 г. Страхов отказался от работы учителя и целиком отдался научному, публицистическому и литературно-критическому творчеству. В этом же году начали свою издательскую работу братья Достоевские («Время». 1861–1863; «Эпоха». 1864–1865); с ними, прежде всего с Федором Михайловичем, Страхов был связан много лет. <…> Страхов с Достоевским путешествовали в 1862 г. вместе по Европе, и Достоевский был очень рад этому. Страхов был свидетелем на свадьбе писателя с Анной Григорьевной Сниткиной и многие годы еженедельно гостил у Достоевских на воскресных обедах, а Достоевский не раз подчеркивал, как ценит дружбу и критическую деятельность Страхова. «Страхов, как человек ума высокого…», — пишет Достоевский Аполлону Майкову. А в письме к Страхову обращается так: «Благодарю Вас за письмо, добрейший Николай Николаевич. Вы пишете всегда такие коротенькие письма, но имеющие свойство шевелить меня <…> не будь теперь Ваших критик, и ведь у нас совсем уже не останется никого, в целой литературе, кто бы смотрел на критику как на дело серьезное и строго необходимое» [ЛАЗАРИ. С. 27–29, 33].
Как литературный критик Страхов вместе с Достоевским защищал идеи почвенничества: осуждал идеи западноевропейского и русского социализма, резко критиковал революционно-демократическое направления в литературе, не принимал «литературный нигилизм», полемизировал с «Современником» и «Русским словом», Н. Г. Чернышевского, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. А. Некрасова, обвиняя их в утилитарном подходе к искусству. Страхов также является автором первой биографии Ф. М. Достоевского[90].
Многолетние отношения Достоевского со Страховым, на поверхности казавшиеся современникам очень дружественными, на самом деле — как и в случае с другими близкими ему литераторами, строились на сложном комплексе взаимных обид и подавляемой с обеих сторон антипатии друг к другу, см. об этом в [РОЗЕНБЛЮМ. С. 30–45], [ЗАХАРОВ В. Н.] и [РУБЛЕВ (II)]. В «Записках к «Дневнику писателя (1866–1877) имеются следующие нелестные отзывы Достоевского о своем «друге»:
Это была натура русского священника в полном смысле, то есть материальная выгода на первом плане и за сим — уклончивость и осторожность[91].
Н. Н. С<трахов>. Как критик очень похож на ту сваху у Пушкина в балладе «Жених», об которой говорится:
Она сидит за пирогом
И речь ведет обиняком.
Пироги жизни наш критик очень любил и теперь служит в двух видных в литературном отношении местах, а в статьях своих говорил обиняком, по поводу, кружил кругом, не касаясь сердцевины. Литературная карьера дала ему 4-х читателей, я думаю не больше, и жа<ж>ду славы. Он сидит на мягком, кушать любит индеек и не своих, а за чужим столом. В старости и достигнув 2-х мест, эти литераторы, столь ничего не сделавшие, начинают вдруг мечтать о своей славе и потому становятся необычно обидчивыми. Это придает уже вполне дурацкий вид, и еще немного, они уже переделываются совсем в дураков — и так на всю жизнь. Главное в этом самолюбии играют роль не только литератора, сочинителя трех-четырех скучненьких брошюрок и целого ряда обиняковых критик по поводу, напечатанных где-то и когда-то, но и 2 казенные места. Смешно, но истина. Чистейшая семинарская черта. Происхождение никуда не спрячешь. Никакого гражданского чувства и долга, никакого негодования к какой-нибудь гадости, а напротив, он и сам делает гадости; несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладострастен и за какую-нибудь жирную грубо-сладострастную пакость готов продать всех и все, и гражданский долг, которого не ощущает, и работу, до которой ему все равно, и идеал, которого у него не бывает, и не потому, что он не верит в идеал, а из-за грубой коры жира, из-за которой не может ничего чувствовать [ДФМ-ПСС. Т. 24. С. 241].
В свою очередь, в записи «Для себя» Николай Страхов писал:
Во все время, когда я писал воспоминания о Достоевском, я чувствовал приступы того отвращения, которое он часто возбуждал во мне и при жизни, и по смерти; я должен был прогонять от себя это отвращение, побеждать его более добрыми чувствами, памятью его достоинств и той цели, для которой пишу. Для себя мне хочется, однако, формулировать ясно и точно это отвращение и стать выше его ясным сознанием [ТОЛСТОЙ-ПСС. Т.86. С. 554].
Подобное откровение нельзя определить иначе как парадоксальное, поскольку тот же Николай Страхов в письме Льву Толстому от 3 февраля 1881 г. по случаю кончины Федора Достоевского писал буквально следующее: