Достоевский и евреи — страница 31 из 182

В Москве Катков посетил «славянофильский» салон Авдотьи Петровны Елагиной[134], матушки своего корреспондента, на вечере в котором

познакомился с Хомяковым, с родственником вашим Киреевским (Петром) <…>. Рассказывал о наших берлинских приключениях и похождениях. Говорю вам искренно — визит к вашим был для меня приятнейшим из всех московских визитов. Во многих местах смотрели на меня как на зверя, как на апостата[135], на изменника, покинувшего святое знамя, на коем изображено Sein + Nichts = Werden[136], иные вскользь изъявили сожалительное презрение, что я не снимаю шляпы, произнося божественные имена Бруно Бауэра и Фейербаха, другие, что не становлюсь на колени, когда грянет слово Гоголь. В Петербурге меня чуть не сели за то, что я не вижу всего спасения человечества в романах Жорж Занда и в статьях Леру[137] и т. п. [КУЛЕШОВ В.].

Примечательно, что описываемые события имели место в так называемое «Мрачное семилетие», т. е. в последние годы царствования императора Николая I, когда он, напуганный революционными волнениями в Европе 1848 г., стал повсеместно ограничивать гражданские свободы[138]. Как рассадники вольнодумства, Николаем I были признаны ответственными за европейские революцию в первую очередь университеты и печать. Император учредил специальный комитет для расследования действий цензуры, а затем, по результатам его работы 2 апреля 1848 г. — секретный «Комитет 2» (его называли так по дате создания) или «Бутурлинский комитет» (по имени его главы) следивший за публикациями. Были уничтожены последние остатки университетской автономии, сокращен набор студентов и запрещено преподавание некоторые дисциплин, например, философию (sic!). Писатели подвергались репрессиям за сомнительные в цензурном отношении публикации (за это пострадали, например, Михаил Салтыков-Щедрин и Иван Тургенев).

Особенно сильное впечатление на публику произвело «Дело петрашевцев». Проходившие по нему молодые интеллектуалы были приговорены к смертной казни (sic!), замененной затем каторжными работами, в буквальном смысле ни за что: вся их вина состояла в обсуждении социалистических идей в небольшом дружеском кружке. Масштаб репрессий по стране в целом был невелик, однако образованное российское общество было деморализовано и охвачено страхом.

Распоряжение Николая I, отданное министру народного просвещения Сергею Уварову:

Государь Император изволил обратить внимание на появление в некоторых периодических изданиях статей, в которых авторы переходят от суждения о литературе к намёкам политическим, или в которых вымышленные рассказы имеют направление предосудительное, оскорбляя правительственные звания или заключая в себе идеи и выражения, противные нравственности и общественному порядку. Вследствие сего Государь Император высочайше повелеть соизволил: созвать редакторов издаваемых в Петербурге периодических изданий в особый высочайше учреждённый комитет и объявить им, что долг их не только отклонять все статьи предосудительного направления, но содействовать своими журналами правительству в охранении публики от заражения идеями, вредными нравственности и общественному порядку. Его Императорское Величество повелел предупредить редакторов, что за всякое дурное направление статей из журналов, хотя бы оно выражалось косвенными намёками, они лично подвергнутся строгой ответственности, независимо от ответственности цензуры[139].

Из дневника цензора и профессора Александра Никитенко «О Бутурлинском комитете»:

Цель и значение этого комитета были облечены таинственностью, и оттого он казался ещё страшнее. Наконец постепенно выяснилось, что комитет учреждён для исследования нынешнего направления русской литературы, преимущественно журналов, и для выработки мер обуздания её на будущее время. Панический страх овладел умами. Распространились слухи, что комитет особенно занят отыскиванием вредных идей коммунизма, социализма, всякого либерализма, истолкованием их и измышлением жестоких наказаний лицам, которые излагали их печатно или с ведома которых они проникли в публику. <…> Ужас овладел всеми мыслящими и пишущими. Тайные доносы и шпионство ещё более усложняли дело. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу родных и друзей.

<…> В «Москвитянине» напечатаны <…> два рассказа <Владимира Даля>. В одном из них изображена цыганка-воровка. Она скрывается; её ищут и не находят, обращаются к местному начальству и всё-таки не могут отыскать. Бутурлин отнёсся к министру внутренних дел с запросом, не тот ли это самый Даль, который служит у него в министерстве? Перовский призвал к себе Даля, выговорил ему за то, что, дескать, охота тебе писать что-нибудь, кроме бумаг по службе, и в заключение предложил ему на выбор любое: «писать — так не служить; служить — так не писать».

Но этим ещё не кончилось. Бутурлин представил дело государю в следующем виде: что хотя Даль своим рассказом и вселяет в публику недоверие к начальству, но, по-видимому, делает это без злого умысла, и так как сочинение его вообще не представляет в себе ничего вредного, то он, Бутурлин, полагал бы сделать автору замечание, а цензору выговор. Последовала резолюция: «сделать и автору выговор, тем более что и он служит».

<…> Наука бледнеет и прячется. Невежество возводится в систему. Ещё немного — и всё, в течение полутораста лет содеянное Петром и Екатериной, будет вконец низвергнуто, затоптано… И теперь уже простодушные люди со вздохом твердят: «видно, наука и впрямь дело немецкое, а не наше».

<…> Действия цензуры превосходят всякое вероятие. Чего этим хотят достигнуть? Остановить деятельность мысли? Но ведь это всё равно, что велеть реке плыть обратно.

Вот из тысячи фактов некоторые самые свежие. Цензор Ахматов остановил печатание одной арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи помещён ряд точек. Он подозревает здесь какой-то умысел составителя арифметики.

Цензор Елагин не пропустил в одной географической статье места, где говорится, что в Сибири ездят на собаках. Он мотивировал своё запрещение необходимостью, чтобы это известие предварительно получило подтверждение со стороны министерства внутренних дел.

Цензор Пейкер не пропустил одной метеорологической таблицы, где числа месяца означены по-старому и по-новому стилю обыкновенно принятою формулою:

по стар. стилю

по нов. стилю

Он потребовал, чтобы наверху чёрточки стояло по-новому стилю, а слово «по-старому» — внизу. Таблицы между тем, как состоящие из цифр, представлены были на рассмотрение уже по напечатании, так как нельзя было предвидеть, чтобы они могли подвергнуться запрещению. Издателю предстояло вновь всё печатать. Он обратился к попечителю, и, наконец, тот по долгом и глубоком размышлении насилу согласился разрешить, чтобы таблицы остались в первоначальном виде.

ензора все свои нелепости сваливают на негласный комитет, ссылаясь на него, как на пугало, которое грозит наказанием за каждое напечатанное слово[140].

Секретный «Комитет 2» находил крамолу и в детских игрушках:

При покупке одним из членов Комитета перед праздниками детских игрушек в Магазине Вдовичева… оказались вложенными в коробки с картонами небольшие брошюры, на которых не означено ни года, ни города, ни типографии, где они напечатаны, ни позволения цензора[141].

— и в еврейском образовании:

Еврейские педагоги занимают воображение своих питомцев сказаниями Талмуда о гигантских размерах половых членов знаменитых блудниц и святых мужей синагоги и нередко принуждают несчастных младенцев (детей от 6-летнего возраста), под страхом наказаний и даже истязаний, заучивать наизусть целые статьи и системы из супружеских трактатов, где предметом длинных рассуждений служат иногда безнравственные и нелепые вопросы вроде следующих: дозволено ли жениху растлить свою молодую жену-деву в субботу, когда запрещена всякая работа, или что, если еврей, упав с кровли, случайно совокупится с лежащею внизу своею родственницею? и т. п[142].,

— и даже в разборе сочинений, казалось бы, верноподданнически консервативного Фаддея Булгарина:

При разборе детской книжки «Колокольчик» критик рассуждает об отношениях родителей к детям и к сему приводит место из другой книги, где сочинителем, г. Булгариным, описывается, как, приезжая с родителями своими к старой бабушке, они должны были преклонить перед нею колени, целовать ей ноги, садиться не иначе, как по её приказанию, и пр.; затем критик пишет: «Неужели чувство должно выражаться подобным поклонением? Неужели самое влияние родителей, имеющих на своей стороне опыт и власть, должно выражаться каким-то чванством перед сыном?.. <…> И всё оттого, что сами родители более всего обращали внимание на соблюдение внешнего уважения к ним, на форму, a форма ничего не значит, если одушевляющее её чувство утрачено». Эту выходку трудно признать приличною. Во 1-х, при патриархальном образе мыслей и действий, господствующем ещё во многих y нас семействах, подобные рассуждения всеми получаемого журнала, попав в руки молодых читателей, могут внушить им такие новые понятия, которые после легко поведут к расстройству мира семейного. Во 2-х, восстание в неопределённых выражениях вообще против внешней формы легко также может способствовать к отнесению сего понятия и на другой круг вещей, который при нашем общественном устройстве должен быть неприкосновенен частным рассуждениям. В предметах сего рода двусмысленность нередко столько же опасна, как и прямо выраженная предосудительная мысль, иногда даже и более, потому что прямо вредному не даёт места цензура