Достоевский и евреи — страница 37 из 182

Все эти определения, с канонической точки зрения, едва ли верны. Утверждение, что церковь существует в русском народе и, что русский народ образует церковь, что и составляет «наш русский социализм», — слишком вольно. В статье «Дневника» «Первый корень» Достоевский буквально накануне смерти доказывает, что цель церкви или русского социализма: «всенародная и вселенская Церковь, осуществленная на земле», а «наш русский социализм есть всеобщее единение во имя Христово». Читая эти строки, становится понятным, почему Достоевский за два дня до смерти так беспокоился, что цензура не пропустит январский номер «Дневника». В нем шла речь об основании новой «крестьянской» религии с братским единением всех людей и с устройством рая на земле. В заключение можно сказать, что Мережковский вполне справедливо отметил желание Достоевского верить в Бога при отсутствии этой веры [ГРИШИН. С. 81–84].

Хотя Мережковский и осмыслял наследие Достоевского критически, он преклонялся перед его гением. Да и другие символисты, несмотря на все их критические замечания в целом курили ему фимиам[167]. Вячеслав Иванов в книге «Достоевский и роман-трагедия» (1911) писал:

Достоевский кажется мне наиболее живым из всех от нас ушедших вождей и богатырей духа. <…> Тридцать лет тому назад умер Достоевский, а образы его искусства, эти живые призраки, которыми он населил нашу среду, ни на пядь не отстают от нас, не хотят удалиться в светлые обители Муз и стать предметом нашего отчужденного и безвольного созерцания. Беспокойными скитальцами они стучатся в наши дома в темные и в белые ночи, узнаются на улицах в сомнительных пятнах петербургского тумана и располагаются беседовать с нами в часы бессонницы в нашем собственном подполье. Достоевский зажег на краю горизонта самые отдаленные маяки, почти невероятные по силе неземного блеска, кажущиеся уже не маяками земли, а звездами неба, — а сам не отошел от нас, остается неотступно с нами и, направляя их лучи в наше сердце, жжет нас прикосновениями раскаленного железа.

<…> Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников. Он был зодчим подземного лабиринта в основаниях строящегося поколениями храма; и оттого он такой тяжелый, подземный художник, и так редко видимо бывает в его творениях светлое лицо земли, ясное солнце над широкими полями, и только вечные звезды глянут порой через отверстия сводов, как те звезды, что видит Дант на ночлеге в одной из областей Чистилища, из глубины пещеры с узким входом, о котором говорит: «Немногое извне доступно было взору, но чрез то звезды я видел и ясными, и крупными необычно» [ИВАНОВ Вяч. С. 401–402].

На другом полюсе находились Лев Толстой, безоговорочно признававшийся современниками «писателем № 1», и пребывавшие под толстовским «амофором» Антон Чехов и широкий круг критических реалистов из числа писателей-«знаньевцев»[168]. Все они не любили Достоевского как художника и мыслителя, хотя публично на сей счет предпочитали помалкивать. «Великий Лев» относился к своему собрату по перу явно ревниво: публично хвалил, в приватной обстановке, судя по «Яснополянским запискам» Душана Маковицкого, часто критиковал, иногда даже жестко — в основном за, как ему представлялось, стилистическую «небрежность». Не одобрял Толстой и декларируемую Достоевским в «Дневниках писателя» неприязнь к евреям. Ниже приводятся высказывания Льва Толстого о Достоевском, записанные Душаном Маковицким, — см. [МАКОВИЦКИЙ]:

После обеда на веранде Л. Н. читал вслух неизданное письмо Достоевского («Новое время», 15 июня 1906 г.)[169]. Л. Н. с этим письмом не согласен, это прямо нехорошо — целый народ осуждать.

Разговорился о Достоевском и сказал: — Как-то Достоевского нападки на революционеров нехороши. — Почему? — спросил Булгаков. Л. Н.: Не входит в них <здесь — «в глубь»>, судит по внешним формам.

— Пушкин удивителен. Молодой человек — какая серьезность. Гоголь, Достоевский, Тютчев. Теперь что из русской литературы стало!

Все эти… Сологубы… Это от французской литературы можно было бы ожидать, но от русской — никак.

Л. Н. сейчас читал Достоевского («Братья Карамазовы»):

— Отвратителен. С художественной стороны хороши описания, но есть какая-то ирония не у места. В разговорах же героев — это сам Достоевский говорит. Ах, нехорошо, нехорошо! Тут семинарист и игумен, Иван Карамазов тоже, тем же языком говорят. Однако меня поразило, что он высоко ценится. Эти религиозные вопросы, самые глубокие в духовной жизни — они публикой ценятся. Я строг к нему именно в том, в чем я каюсь, — в чисто художественном отношении. Но его оценили за религиозную сторону — это духовная борьба, которая сильна в Достоевском.

Я спросил Л. Н., читает ли он Достоевского, и как… Л. Н. (о «Братьях Карамазовых»): Гадко. Нехудожественно, надуманно, невыдержанно… Прекрасные мысли, содержание религиозное… Странно, как он пользуется такой славой.

Л. Н.: Н. Н. Гусев пишет о Достоевском, возмущен им, выписывает места, где он оправдывает войну, наказание, суды… Какое несерьезное отношение к самым важным вопросам! У меня было смутное сознание нехорошего у Достоевского.

Л. Н. сказал, что ответит ей так, что ненависть к евреям как к народу — нехорошее чувство, что это народная гордость (национальное высокомерие). Как можно исключать целый народ и приписывать всем его членам известные дурные, исключительные свойства?

Л. Н.: Можно подобрать между русскими пять миллионов таких же, как евреи, или хуже. Почему же указывать на евреев? Надо относиться к ним с тем большей любовью.

Я: Разумеется. Достоевский, разбирая дурные черты характера евреев — нетерпимость, ненависть, которою мы от них заражаемся, — кончает так: «Да будет братство».

Л. Д. <Семенов>: Где это Достоевский пишет?

Я: В «Дневнике писателя».

Л. Н.: Еще скорее можно относиться предубежденно к одному человеку, чем к целому народу.

Л. Н.:<Достоевский> большой человек, его ценю. В его произведениях он вначале все скажет, потом размазывает — может быть, вследствие его болезни.

Л. Н.:<…> После Пушкина, Достоевского (и потом, как бы поправляясь), после Достоевского, Островского — ничего нет. Еще Чехов, который мил, но бессодержателен. А потом пошла самоуверенная чепуха.

Я сегодня продолжал читать второй том биографии Л. Н-ча — Бирюкова. Сильно подействовала критика Достоевским «Анны Карениной». Я говорил об ней Л. Н., он пожелал прочесть и сказал: — Достоевский — великий человек.

Л. Н. <…> У Достоевского есть путаница, у него нет свободы, он держится предания и «русского, исключительного». Он связан религией народа.

Л. Н. (о языке писателя Наживина И. Ф.): Эта неточность речи пошла с Достоевского и теперь общая: «белым голосом петь», «жидкие глаза».

Л. Н.: Достоевский не был так изящен, как Тургенев, но был серьезный. Он много пережил, передумал. Умел устоять, чтобы не льстить толпе. — Это мало кто может устоять, — сказал кто-то. Л. Н.: Да.

За чаем с десяти часов на террасе разговор о Достоевском. Л. Н. вспомнил изречение Тэна, что это самый замечательный писатель (мира). Л. Н. жалел, что Достоевский торопился, что не поправлял своих писаний. У него в романах в первой главе, лучшей, все сказано; дальше — размазня. <…> «Братья Карамазовы» из более слабых романов Достоевского. В «Преступлении и наказании» (лучший роман) первая глава — лучшая. <…> После Л. Н. сказал, что он ставит в вину Достоевскому, что с него пошло декадентство. Он был страстный и описывал страстное — он описывал искренно, а декаденты за ним — неискренно.

Затем Л. Н. прочел в какой-то другой статье мнение о Достоевском, с которым не согласился, и сказал: — У Достоевского всегда самое начало романа хорошо, а дальше — чепуха невообразимая.

Л. Н.: Достоевский стенографировал свои романы, что и видно: сначала хороши, в первых же главах высказано все, дальше — повторение.

Историками литературы всегда акцентируется, что:

Примечательным историческим фактом является то обстоятельство, что будучи современниками, печатаясь в одних и тех же журналах, Лев Толстой и Федор Достоевский вместе, однако, никогда не сходились, явно уклоняясь от личного знакомства. Хотя такая возможность была, и даже дважды… [БАСИНСКИЙ].

В «Яснополянских записках» например, отмечается:

Душан Маковицкий: Под вечер П. А. Сергеенко рассказывал Л. Н., что Достоевский хотел с ним познакомиться. Раз Тургенев помешал, раз Страхов замешкался их свести. Раз будто бы сам Л. Н. отказал. Этого Л. Н. не помнит: «Не могло быть». Жена Достоевского говорит, что Достоевский горел желанием познакомиться с Л.Н

<…>

Я спросил Л. Н.: — Как это случилось, что вы не виделись с Достоевским? — Случайно. Он был старше лет на восемь — десять. Я желал его видеть. Л. Н. взял чашку чаю, баранки и ушел к себе. Не хотелось ему разговаривать. [МАКОВИЦКИЙ. Т. 2. С. 186; Т. 4. C. 223; Т. 4. C. 380; Т. 4. C. 380–381; Т. 4. C. 389; Т. 4. C. 393; Т. 3. C. 15; Т. 3. C. 114; Т. 3. C. 124; Т. 3. C. 206; Т. 3. C. 336; Т. 2. C. 384; Т. 2. C. 399; Т. 2. C. 460; Т. 2. C. 584–585; Т. 1. C. 274; Т. 1. C. 399 и 240].

Получив от Н. Н. Страхова известие о кончине Достоевского 5 февраля 1881 года Толстой писал в ответном письме:

Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек… И никогда мне в голову не приходило меряться с ним — никогда. Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца — только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я один обедал, опоздал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу [ТОЛСТОЙ-ПСС. Т.63. С. 42–43].