Достоевский и евреи — страница 39 из 182

очился в загадке, заданной Богом Аврааму. Достоевский же хотел во что бы то ни стало предсказывать, постоянно предсказывал и постоянно ошибался. Константинополя мы не взяли, славян не объединили, и даже татары до сих пор живут в Крыму. Он пугал нас, что в Европе прольются реки крови из-за классовой борьбы, а у нас, благодаря нашей русской всечеловеческой идее, не только мирно разрешатся наши внутренние вопросы, но еще найдется новое, неслыханное доселе слово, которым мы спасем несчастную Европу. Прошло четверть века. В Европе пока ничего не случилось. Мы же захлебываемся, буквально захлебываемся в крови. У нас душат не только инородцев, славян и не славян, у нас терзают своего же брата, несчастного, изголодавшегося, ничего непонимающего русского мужика. В Москве, в сердце России, расстреливали женщин, детей и стариков. Где же русский всечеловек, о котором пророчествовал Достоевский в Пушкинской речи? Где любовь, где христианские заповеди? Мы видим одну «государственность», из-за которой боролись и западные народы — но боролись менее жестокими и антикультурными средствами. России опять придется учиться у Запада, как уже не раз приходилось учиться… И Достоевский гораздо лучше сделал бы, если бы не пытался пророчествовать.

<…> Я глубоко убежден, что если бы даже до последних дней своих он оставался в подполье, все равно «разрешения» волновавших его вопросов он не добился бы. Как бы много душевной энергии ни вложил в свое дело человек, он все же останется «накануне» истины и не найдет нужной ему разгадки. Таков человеческий закон. А проповедь Достоевского вреда не принесла. Его слушали те, которые все равно бы шли на Константинополь, душили бы поляков и уготовляли бы страдания, столь необходимые мужицкой душе. Если Достоевский и дал им свою санкцию, то этим, в сущности, ничего им не прибавил. Они в литературной санкции не нуждаются, совершенно правильно рассуждая, что в практических вопросах решающее значение имеют не печатные листки, а штыки и пушки… [ШЕСТОВ (IV)].

Первой литературной знаменитостью, посмевшей публично в начале ХХ в., серьезно замахнуться на Федора Михайловича Достоевского — как на властителя умов и одну из «священных коров» русской и мировой литературы, был Максим Горький — «Буревестник революции» и в этом качестве конкурент Достоевского на историческом поприще ожидания этой национальной трагедии. Сделал он это со свойственной ему полемической страстностью и дидактичностью в двух статьях от 1913 г.: «О Карамазовщине» и «Еще раз о Карамазовщине»[173] — см. [ГОРЬКИЙ-ПСС (I)], написанных по поводу готовившейся тогда Московским Художественным театром инсценировки романа Ф. М. Достоевского «Бесы» под названием «Николай Ставрогин».

Статьи эти вызвали большой общественный резонанс. Горький по существу обвинил русскую интеллигенцию в лицемерии. Ибо, признавая, что

…Достоевский и реакционер; хотя он является одним из основоположников «зоологического национализма», который ныне душит нас; хотя он — хулитель Грановского, Белинского и враг вообще «Запада», трудами и духом которого мы живем по сей день; хотя он — ярый шовинист, антисемит, проповедник терпения и покорности, — господа литераторы, тем не менее, ставят его имя вне критики, полагая, что его художественный талант так велик, что покрывает все его прегрешения против справедливости, выработанной лучшими вождями человечества с таким мучительным трудом. И посему общество лишается права протеста против тенденций Достоевского…

Горький выступил не против Достоевского-художника, который, как показывают современные исследования, значительно влиял на его собственную прозу — см. например, [МАТЕВОСЯН], а против возведения в ранг определяющих «признаков и свойств национального русского характера» той «темн<ой> области эмоций и чувств, да еще особенных, “карамазовских”, злорадно подчеркнутых и сгущенных», что была столь гениально описана Достоевским.:

Неоспоримо и несомненно: Достоевский — гений, но это злой гений наш. Он изумительно глубоко почувствовал, понял и с наслаждением изобразил две болезни, воспитанные в русском человеке его уродливой историей, тяжкой и обидной жизнью: садическую жестокость во всем разочарованного нигилиста и — противоположность ее — мазохизм существа забитого, запуганного, способного наслаждаться своим страданием, не без злорадства, однако, рисуясь им пред всеми и пред самим собою. Был нещадно бит, чем и хвастается.

<…>

Достоевский — сам великий мучитель и человек больной совести — любил писать именно эту темную, спутанную, противную душу. Но все мы хорошо чувствуем, что Федор Карамазов, «человек из подполья», Фома Опискин, Петр Верховенский, Свидригайлов — еще не всё, что нажито нами, ведь в нас горит не одно звериное и жульническое! Достоевский же видел только эти черты, а желая изобразить нечто иное, показывал нам «Идиота» или Алешу Карамазова, превращая садизм — в мазохизм, карамазовщину — в каратаевщину. Платон Каратаев, как и Федор Карамазов, живые, по сей день живущие вокруг нас люди; но возможно ли существование народа, который делится на анархистов-сладострастников и на полумертвых фаталистов?

Очевидно, что не эти два характера создали, и хотя медленно, а все-таки развивают культуру России.

Здесь следует не упускать из виду, что Горький, выступая с критикой Достоевского в целом, не о «нездоровых нервах общества»[174] пекся, а, старался помешать готовившейся тогда Московским Художественным театром инсценировки романа Ф. М. Достоевского «Бесы» под названием «Николай Ставрогин».

<…>

Большевистская печать оценила статью М. Горького как выступление большой политической значимости. Газета «За правду» (одно из названий газеты «Правда») 4 октября 1913 года в статье М. С. Ольминского «Поход против М. Горького» так определила сущность полемики: «… на вопросе о Достоевском столкнулись два мира. Пролетарский мир, в лице М. Горького, выступил против соглашения с реакцией, против антисемитизма, против неблагородства человеческой души. И против него — другой мир, готовый обниматься и с реакцией и с антисемитизмом, готовый продать своё «благородство души» первому, кто пожелает выступить покупателем[175]

За фасадом полемики крылось очевидное нежелание «буревестника Революции» и его товарищей по партии, чтобы широкая публика видела на сцене бесчестно-бесовские образы русских революционеров. Сам Горький прославлял революционеров, делая в своих произведениях заявления типа:

Он, конечно, революционер, как все честные люди в России…[176]

Слава и популярность Достоевского на Западе, начиная уже с 1870-х гг., была огромной. Исключение составляла Польша, где отношение к Достоевскому было двойственным. Если как писатель он пользовался заслуженной славой, то в качестве мыслителя-политолога и вдобавок полонофоба, как уже нами отмечалось, находился и по сей день находится под огнем острой нелицеприятной критики. Например, знаменитый — в том числе и в России — польский прозаик конца XIX — начала ХХ в.

Стефан Жеромский, испытавший очевидное творческое воздействие со стороны Достоевского, в очерке Снобизм и прогресс (Snobizm i postęp) назвал его не иначе как духовный отец черной сотни, чисто московский мистик, свирепый пророк [МАЛЬЦЕВ. С. 55].

Неприязнь польских интеллектуалов к полонофобии, манифестируемой Достоевским, также естественна, как и в личном плане категорическое неприятие евреями его антисемитизма, о чем речь подробно пойдет ниже, в Гл. VII и VIII. Однако если юдофобия Достоевского — это все же идейный конструкт на основе христианского антииудаизма, то его антипольские воззрения, несомненно, политически мотивированы. Здесь можно выделить два основных направления: враждебное отношение к папству и католицизму — как альтернативе православной гегемонии в христианском мире, и категорическое неприятие борьбы поляков за независимость от Российской империи. Для объективной оценки антипольской позиции Достоевского необходимо также иметь в виду, что связи с польскими восстаниями 1830–1831 и 1863–1864 годов полонофобия была очень распространена в консервативно-охранительных кругах русского общества. Так, например, в беседе с польской пианисткой Вандой Ландовской и ее мужем (1907 г.) Лев Толстой, согласно записи Маковицкого, признался:

В молодости я испытывал сильную антипатию к полякам и к их языку <сказано по французсски — М. У.>. Потом это прошло [МАКОВИЦКИЙ. Т. 2. С. 599].

Одним из наиболее значительных критиков Достоевского в ХХ в. является Марк Алданов — крупнейший исторический писатель и публицист русского Зарубежья [УРАЛ (IV)]. Алданов заявляет в этом качестве точку зрения леволиберальной части русской эмиграции, всегда видевшей — в отличие от ее право-монархического крыла, в великом русском писателе Федоре Достоевском «больного гения», «колоссального консерватора», которому свойственны еще и «напыщенность стиля», и «болезненное копание в психике» [RAEFF P. 97]. Однако аналитический подход Алданова, являвшегося, как и объект его критической рефлексии, незаурядным мыслителем, отличается и глубиной, и оригинальностью.

Свое отношение к «жестокому таланту»[177] Достоевского Алданов впервые высказал еще в 1918 г. в антиреволюционном эссе «Армагеддон» — см. в [АЛДАНОВ (I)], где «великого писателя земли русской» он называет «черным бриллиантом» русской литературы. Впоследствии, на протяжении всей своей литературной деятельности он не раз — в статьях «Черный бриллиант: О Достоевском» (1921[178]), «Из записной тетради» (1930), «Об искусстве Бунина» (1933), «Введение в антологию “Сто лет русской художественной прозы”» (1943) и литературно-философском эссе «Ульмская ночь» (1953) — Алданов возвращался к осмыслению идейного и художественного наследия Достоевского. Важно подчеркнуть: Алданов постоянно декларирует свою