личную нелюбовь к Достоевскому, не перестает его критиковать, но при всем этом одновременно
признает в нем гения, считает одним из величайших русских писателей, «черным бриллиантом» русской литературы, как он не раз называет его. <…> в наследии Алданова по частоте упоминаний Достоевский стоит сразу после Толстого. <…> Суждения и замечания Алданова о Достоевском разбросаны по всем его работам, они встречаются не только в литературно-критических статьях и эссе, но и в многочисленных романах… <…> По мнению Алданова, одной из лучших сцен у Достоевского является сцена двойного убийства в «Преступлении и наказании». Он никогда не скупился на похвалы в своих отзывах на этот гениальный эпизод:
«Он рассказал, например, убийство Алены Ивановны так, что самый благонравный читатель не в состоянии мысленно отделить себя от убийцы. Раскольников другого ничего не мог сделать: должен был взять топор и зарубить старуху-процентщицу».
«Преступление (гнусное и ужасное) рассказано так, что дух захватывает (помню, как я читал в первый раз): “Вдруг схватят Раскольникова?.. Нет, слава Богу, спасся!..”»
«В “Преступлении и наказании” преступление занимает страниц десять (правда, перед силой этих десяти страниц меркнет чуть ли не вся литература). Остальное — наказание».
«<…> Ни одно из бесчисленных убийств в мировой литературе не может сравниться со сценой убийства в “Преступлении и наказании”. <…> По сравнению с Достоевским в этой сцене даже Стендаль кажется Конан Дойлем».
«Достоевский достиг [предельной вершины искусства] только в самых изумительных своих сценах, как в <…> сцене убийства ростовщицы».
«Знаю, Достоевский придал своему роману совершенно исключительную силу правдивости: мне в Петербурге иногда хотелось найти дом, где была убита Алена Ивановна, или же место под забором, в котором убийца закопал свою добычу. Но ведь это свидетельствует только о художественном гении писателя. По существу же, в его гениальном романе убийца неизмеримо симпатичнее и жертвы, и следователя» <«Черный бриллиант» [АЛДАНОВ (III). С. 33–35]>[179].
<…> признание гениальности Достоевского ни в коей мере не мешало ему критиковать многие аспекты его творчества, главным образом, философские и моральные. Критические замечания о писательском мастерстве в то же время довольно редки: «А стиль у него был странный и неровный. В публицистике он “весь оброс словами", как говорил Катков об Аксакове. Но в художественной прозе Достоевскому точно не хватало слов, как не хватало, конечно, и техники. <…> Лермонтов, величайший мастер формы, из “Идиота" выкинул бы половину, из “Униженных и оскорбленных" — три четверти» <«Черный бриллиант» [АЛДАНОВ (III). С. 156].
<…>
Итак, Алданов признает в Достоевском гения и в этом видит успех его романов, философия которых, насквозь ложная в его глазах, так отвращает его. Он не находит во всяком случае никакого другого удовлетворительного объяснения этому успеху:
«Разве на западе, без гения Достоевского, стали бы слушать какого-нибудь Мышкина или Алешу Карамазова? куда лезете? кто такие? один идиот, другой мальчишка» <[АЛДАНОВ (IX). С. 45]>.
Отсюда различие, которое Алданов проводит между Достоевским-мыслителем и писателем: <…> «<…> не люблю этого человека, хоть восхищаюсь великим писателем» <[АЛДАНОВ (VIII). С. 232]>. Как видим, он критикует не столько писателя, сколько мыслителя, то есть те концепции, которые Достоевский развивает в своих романах[180].
Критика усугубляется еще и глубочайшим убеждением Алданова в пагубном характере популярности писателя на Западе. Дело в том, что для Алданова, как и для многих русских эмигрантов, Достоевский, сам того не желая, причинил огромный вред России, изобразив своих героев эксцентричными, склонными к мистике и крайностям, издерганными и неуравновешенными, заставив многих поверить, будто все русские и в самом деле похожи на них, и, следовательно, Октябрьская революция была ими заслужена. Удивительно при этом, что поводом для недовольства Алданова стал успех Достоевского за границей и что вину за поспешность выводов, сделанных некоторыми <зарубежными> читателями, он перекладывает на автора. Его страхи поначалу кажутся преувеличенными, и мы вправе задаться вопросом, а не приписывает ли он литературе несвойственного ей влияния. Но вспомним, ведь целый ряд литературно-критических работ начала века написан именно в таком ключе. Алданов не может объяснить себе моды на Достоевского на Западе — см. подробнее об этом в Гл. V, он может лишь проиллюстрировать ее. Так, например, в «Начале конца» графиня де Белланкомбр <…> чаще ссылается на Достоевского и Толстого, чем на французских писателей, или в другом месте, когда он заставляет Достоевского произнести иронически звучащую фразу: «Иностранцы не знают меня» <роман «Истоки>. Алданов в самом деле убежден, что романы Достоевского не могут понравиться западному читателю.
<…>
Во всяком случае, если Алданов сожалеет о тлетворном влиянии романов Достоевского на западную публику, то это потому, что сам болезненно ощутил его результаты, когда в 1918 году, будучи секретарем делегации, уполномоченным собрать средства для борьбы с большевиками, столкнулся с отказом в помощи со стороны видных западных политиков: «Наконец, не приучены ли литературой англичане к самым непонятным поступкам русских людей? Настасья Филипповна, как известно, бросила в печку сто тысяч рублей. У Чехова тоже кто-то сжег в печке большие деньги. Помнится, не отстал и Максим Горький. О закуривании папирос сторублевыми ассигнациями и говорить не приходится. Что же делать, если в этой удивительной стране было при "царизме” так много лишних денег? Теперь Настасья Филипповна, быть может, служит в Париже в шляпном магазине и очень сожалела бы о сожженных деньгах, если бы она и в самом деле их сожгла. О политическом вреде, принесенном ею России, она не подозревает. В Центральном бюро Британской рабочей партии сидели обыкновенные, нисколько не инфернальные люди. Они получали скромное, приличное жалованье и чрезвычайно редко жгли его в печке. Русские степи, благородные босяки, «ничего», «все позволено», Грушенька и Коллонтай, Челкаш и Зиновьев[181] — как же было во всем этом разобраться занятым политическим деятелям Англии»[182]. Вот почему в романах Алданова все иностранцы знают Достоевского, в то время как имя Пушкина им ни о чем не говорит, они набиты ходячими представлениями и предубеждениями о России, чем тоже обязаны Достоевскому.
<…>
Алданов считает Достоевского ответственным в тиражировании таких вздорных клише, как русская душа и максимализм. Отсюда и пространные рассуждения о Достоевском в главе книги «Ульмская ночь», названной «Русские идеи» — прозрачный намек на известную работу Н. Бердяева, о котором Алданов был, кстати, весьма невысокого мнения и в ком он видел именно с этой точки зрения идейного продолжателя Достоевского. Для человека, глубоко убежденного в том, что Россия — европейская страна с культурными традициями, принципиально не отличающимися от западных, каким был Алданов, пресловутая русская душа («âme slave», фр.) не существует[183].
<…>
Алданов стремится в конечном счете показать, что Достоевский ни в коей мере не представляет русской литературы, и что иностранцы жестоко заблуждаются, принимая его за правдивого и достоверного художника российской действительности. Для Алданова Достоевский — прежде всего исключение, он стоит особняком, эту мысль он наиболее веско аргументирует в статье, адресованной американским читателям и задуманной как вступление к антологии русской прозы. Здесь он подчеркивает, что Достоевский отошел от традиций великой русской прозы в первую очередь потому, что он не является писателем-реалистом. Его всегда привлекало все странное, необычное (Алданов употребляет слово unusual), в то время как русская литература всегда тяготела к простоте: «Томас Гарди говорил, что <…> «некоторые рассказы Чехова не вписываются в жанр, потому что не повествуют ни о чем необычном: рассказ же должен быть необычным и люди в нем интересными». Действительно, русская литература за некоторыми исключениями (Достоевский) не слишком любила все unusual, особенно же все условное и театральное»[184].
Отход Достоевского от традиций <великой русской прозы> Алданов видел и в призыве к войне, так как русская литература является, по его словам, «наименее империалистической» и самой миролюбивой из всех литератур. Не вызывает сомнений и то, что они придерживались диаметрально противоположных взглядов на проблему Константинополя, и что Алданов очень не любил «Дневник писателя». Главное же заключалось в том, что Достоевский был абсолютно чужд принципам «красоты-добра» («kalos-kagathos»), которым служит, по мнению Алданова, вся русская литература: «Я утверждаю, что почти все лучшее в русской культуре всегда служило идее «красоты-добра» <…> самые замечательные мыслители России (конечно, не одной России) в своем творчестве руководились именно добром и красотой. В русском же искусстве эти ценности часто и тесно перекрещивались с идеями судьбы и случая. И я нахожу, что это в сто раз лучше всех «бескрайностей» и «безмерностей», которых в русской культуре, к счастью, почти нет и никогда не было, — или же во всяком случае было не больше, чем на Западе» <[АЛДАНОВ (VII). С. 232]>[185].
<…>
<По мнению Алданова> «Достоевский лучше всего предвидел второе действие (русского революционного движения). Деятелей пролога он ненавидел, их идей не понимал; об этом свидетельствует самый эпиграф “Бесов”: много, очень много свиней пришлось бы утопить в озере для того, чтобы очистить русскую землю от грехов, — в первую очередь от преступлений самодержавия. С другой стороны, какие же грехи искуплены смертью Лизогуба, Кибальчича или Софьи Перовской