Достоевский и евреи — страница 68 из 182

ка. Скажем больше: если в душе лучших из этих «скитальцев» первой половины нашего столетия и сохранялся какой-нибудь помысел, то это именно был помысел о народе; самая жгучая из их ненавистей была обращена именно к рабству, тяготевшему над народом. Пусть они любили народ и ненавидели крепостное право по-своему, по «европейски», что ли. Но кто же, как не они подготовили общество наше к упразднению крепостного права? Чем могли, и они послужили «родной ниве», сначала в качестве проповедников освобождения, а потом в качестве мировых посредников первой очереди. Значительная часть даже скитальцев не отрицала, что в глубине русского духа таится нечто величавое в нравственном смысле. Но позволительно сказать, что это «прекрасное» было прикрыто толстым слоем грязи и что народная «правда» как-то странно выражалась в «кривосудии» отживших учреждений

Теперь мы дошли до самого важного пункта в нашем разномыслии с г. Достоевским. Требуя смирения пред народною правдою, пред народными идеалами, он принимает эту «правду» и эти идеалы, как нечто готовое, незыблемое и вековечное. Мы позволим себе сказать ему — нет! Общественные идеалы нашего народа находятся еще в процессе образования, развития. Ему еще много надо работать над собою, чтоб сделаться достойным имени великого народа. Еще слишком много неправды, остатков векового рабства, засело в нем, чтоб он мог требовать себе поклонения и, сверх того, претендовать еще на обращение всей Европы на путь истинный, как это предсказывает г. Достоевский.

Странное дело! Человек, казнящий гордость в лице отдельных скитальцев, призывает к гордости целый народ, в котором он видит какого-то всемирного апостола. Одним он говорит: «смирись!» Другому говорит: «возвышайся!»

Послушаем, к чему г. Достоевский предназначает Россию:

«Впоследствии, я верю в это, мы, т. е., конечно, не мы, а будущие, грядущие русские люди, поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в него с братскою любовью всех наших братьев, а, в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону».

Словом, свершится то, чего не предсказывает и апокалипсис! Напротив, тот предвещает не «окончательное согласие», а окончательное «несогласие» с пришествием Антихриста. Зачем же приходить Антихристу, если мы изречем слово «окончательной гармонии»?

А пока что, мы не можем справиться даже с такими несогласиями и противоречиями, с которыми Европа справилась давным-давно, долбим азбучные зады и выпускаем теперь из своей среды таких «апостолов», которые давят всю Европу именно озлоблением своим, и дают странное понятие «о всепримиряющей» русской душе.

Правильнее было бы сказать и современным «скитальцам», и «народу» одинаково: смиритесь пред требованиями той общечеловеческой гражданственности, к которой вы, слава Богу, приобщились, благодаря реформе Петра. Впитайте в себя все, что произвели лучшего народы — учители ваши. Тогда, переработав в себе всю эту умственную и нравственную пищу, вы сумеете проявить и всю силу вашего национального гения, внести и свою долю в сокровищницу всечеловеческого. Ни один народ не получал всемирно-исторического значения, не возвысившись на степень народности, и каждая народность в свое время проходила чрез школу всечеловеческого, как прошли ее народы Европы в эпоху средних веков и возрождения![262].

Достоевский ответил на эту критику в августовском номере «Дневника писателя» целым циклом полемических статей под общим названием «Придирка к случаю. Четыре лекции на разные темы по поводу одной лекции, прочитанной мне г-ном А. Градовским. С обращением к г-ну Градовскому» [ДФМ-ПСС. Т. 26. С. 149–174]. Уже в начале своего ответа он, игнорируя заключительное слово своего оппонента, писавшего:

мы просим Ф. М. Достоевского извинить нам выражения, которые он сочтет резкими, хотя мы и старались говорить с ним тем языком, какого он вправе требовать по своим достоинствам. Но живость тона показывает, что вопрос, возбужденный Ф. М. Достоевским, столь же близок нам, как и ему.

— предпочитает представлять себя жертвой несправедливых нападок («придирок») и в этой связи вместо взаимоуважи-тельного диалога избирает для своих высказываний сарказм и высокомерно-поучительную тональность:

О, предчувствия мои оправдались, гам поднялся страшный. И гордец-то я, и трус-то я, и Манилов, и поэт, и полицию надо бы привесть, чтоб сдерживать порывы публики, — полицию моральную, полицию либеральную, конечно. Но почему же бы и не настоящую? И настоящая полиция ведь у нас теперь либеральна, отнюдь не менее возопивших на меня либералов. Воистину немного недоставало до настоящей! [ДФМ-ПСС. Т. 26. С. 149][263].

Затем, соглашаясь «отчасти» (sic!), что Градовский прав насчет «наук», коими народу следует «просвещаться», что

науки и ремесла, действительно не должны нас миновать, и уходить нам от них действительно некуда, да и незачем. Согласен тоже вполне, что неоткуда и получить их, кроме как из западноевропейских источников, за что хвала Европе и благодарность наша ей вечная [ДФМ-ПСС. Т. 26. С. 150],

— Достоевский, покончив с неинтересной для него практической стороной полемики — «науки, гражданские идеи, развитие и проч. и проч.», переходит к вопросам, связанным с влиянием на русское общество западной духовности. Здесь он, не мешкая, наносит оппоненту-либералу свой коронный удар: обвиняет его в нежелании принять его православно-шовинистическую точку зрения, что, мол-де, только

христианство народа нашего есть, и должно остаться навсегда, самою главною и жизненною основой просвещения его!

— тогда как на Западе якобы «Христос померк». Причем

не от наук он померк, как утверждают либералы же, а еще прежде наук, когда сама церковь западная исказила образ Христов, преобразившись из церкви в Римское государство и воплотив его вновь в виде папства. Да, на Западе воистину уже нет христианства и церкви, хотя и много еще есть христиан, да и никогда не исчезнут. Католичество воистину уже не христианство и переходит в идолопоклонство, а протестантизм исполинскими шагами переходит в атеизм и в зыбкое, текущее, изменчивое (а не вековечное) нравоучение [ДФМ-ПСС. Т. 26. С. 150].

Оскорбительные для инославных конфессий сентенции Достоевский произносит, как правило, от имени русского народа, утверждая:

Не говорите же мне, что я не знаю народа! Я его знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, которого узнал в родительском доме еще ребенком и которого утратил было, когда преобразился в свою очередь в «европейского либерала». Но пусть, пусть народ наш грешен и груб, пусть зверин еще его образ <…>. Боже мой, а на Западе, где хотите и в каком угодно народе, — разве меньше пьянства и воровства, не такое же разве зверство, и при этом ожесточение (чего нет в нашем пароде) и уже истинное, заправское невежество, настоящее непросвещение, потому что иной раз соединено с таким беззаконием, которое уже не считается там грехом, а именно стало считаться правдой, а не грехом. Но пусть, все-таки пусть в нашем народе зверство и грех, но вот что в нем есть неоспоримо: это именно то, что он, в своем целом, по крайней мере (и не в идеале только, а в самой заправской действительности), никогда не принимает, не примет и не захочет принять своего греха за правду' Он согрешит, но всегда скажет, рано ли, поздно ли: «Я сделал неправду». Если согрешивший не скажет, то другой за него скажет, и правда будет восполнена. Грех есть смрад, и смрад пройдет, когда воссияет солнце вполне. Грех есть дело преходящее, а Христос вечное. Народ грешит и пакостится ежедневно, но в лучшие минуты, во Христовы минуты, он никогда в правде не ошибется. То именно и важно, во что народ верит как в свою правду, в чем ее полагает, как ее представляет себе, что ставит своим лучшим желанием, что возлюбил, чего просит у бога, о чем молитвенно плачет. А идеал народа — Христос. А с Христом, конечно, и просвещение, и в высшие, роковые минуты свои народ наш всегда решает и решал всякое общее, всенародное дело свое всегда по-христиански [ДФМ-ПСС. Т. 26. С. 152–153].

Нельзя не отметить, что «народ», будучи тогда почти на 90 % неграмотным, не о чем таком, естественно, не помышлял, да и о самом писателе, ревностно пекущемся о его великом будущем, слыхом не слыхивал. Однако сей очевидный факт Достоевский явно игнорировал. Пламенно веруя в спасительную для всего человечества историческую миссию России и, как патриот-охранитель[264], несокрушимость самодержавия, он с парадоксальным для христианского гуманиста ожесточением накликивает погибель на всю западноевропейскую цивилизацию:

Да она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник, давно уже созидавшийся в ней без церкви и без Христа (ибо церковь, замутив идеал свой, давно уже и повсеместно перевоплотилась там в государство), с расшатанным до основания нравственным началом, утратившим всё, всё общее и всё абсолютное, — этот созидавшийся муравейник, говорю я, весь подкопан. Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь и, если ему не отворят, сломает дверь. Не хочет оно прежних идеалов, отвергает всяк доселе бывший закон. На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего. Наступит нечто такое, чего никто и не мыслит. Все эти парламентаризмы, все исповедуемые теперь гражданские теории, все накопленные богатства, банки, науки, жиды — всё это рухнет А я разве радуюсь? Я только предчувствую, что подведен итог. Окончательный же расчет, уплата по итогу может произойти даже гораздо скорее, чем самая сильная фантазия могла бы предположить. Симптомы ужасны. Уж одно только стародавне-неестественное политическое положение европейских государств может послужить началом всему. Да и как бы оно могло быть естественным, когда неестественность заложена в основании их и накоплялась веками? Не может одна малаг часть человечества владеть всем остальным человечеством как рабом, а ведь для этой единственно цели и слагались до сих пор все гражданские (уже давно не христианские) учреждения Европы, теперь совершенно языческой. Эта неестественность и эти «неразрешимые» политические вопросы (всем известные, впрочем) непременно должны привести к огромной, окончательной, раздел очной политической войне, в которой все будут замешаны и которая разразится в нынешнем еще столетии» может» даже в наступающем десятилетии. Как вы думаете: выдержит там теперь длинную политическую войну общество? Фабрикант труслив и пуглив, жид тоже, фабрики и банки закроются всего чуть-чуть лишь война затянется или погрозит затянуться, и миллионы голодных ртов, отверженных пролетариев, брошены будут на улицу. Уж не надеетесь ли вы на благоразумие политических мужей и на то, что они не затею