…> Простой народ как носитель русской культуры и народности появляется в сознании русской интеллигенции только на рубеже 30-х и 40-х годов XIX в. в кругу славянофилов — консервативных романтиков. Это связано с их идеей о том, что русское крестьянство лучше всего выражает «русский дух» в отличие от «нерусской», европеизированной, «оторванной от почвы» интеллигенции, которая, утратив народность, не может выражать ничего русского. Таким образом, слово народность в интерпретации славянофилов приобрело новое значение. Для них русская интеллигенция перестала быть народом, таковым остался только простой народ. Только здесь простой народ становится самостоятельной историософской категорией. Константин Аксаков даже ставит знак равенства между понятиями народ и простой народ, говоря, что «простой народ точно, есть просто народ, или народ собственно».
<…> После публикации в 1836 г. «Философического письма» Чаадаева русская интеллигенция разделилась на два лагеря — западников и славянофилов, а проблема народности, т. е. существования независимых национальных культур, стала одной из главных проблем общественной мысли в широком понимании. Если славянофилы в интерпретации народности были довольно единодушны, то среди западников такого согласия не было. Часть из них полностью отрицала смысл этой категории, ссылаясь на общечеловеческие ценности.
Среди западников наиболее горячим сторонником и пропагандистом идеи народности был Виссарион Белинский. Эта идея занимала в его историософских концепциях необычайно важное место. Для западников (в отличие от славянофилов, в представлении которых свобода могла проявляться только в коллективе, в общине) чрезвычайно важна была свобода индивидуума — личности. Белинский в соответствии с романтической традицией таким индивидуумом считал народ: «Что личность в отношении к идее человека, что народность в отношении к идее человечества. Другими словами: народности суть личности человечества. Без национальностей человечество было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания, звуком без значения. В отношении к этому вопросу я скорее готов перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманических космополитов, потому что если первые и ошибаются, то как люди, как живые существа, а вторые и истину-то говорят, как такое-то издание такой-то логики…»[310]
<…> Из приведенного высказывания следует, что даже в начале 40-х годов XIX в. русское общество еще не осознавало разницы между народным и национальным и лишь Белинский решил указать на эту разницу: «…слова народность и национальность только сходственны по своему значению, но отнюдь не тождественны, и между ними есть не только оттенок, но и большое различие. “Народность” относится к “национальности”, как видовое, низшее понятие — к родовому, высшему, более общему понятию. Под народом более разумеется низший слой государства, — нация выражает собою понятие о совокупности всех сословий государства. В народе еще нет нации, но в нации есть и народ. Песня Кирши Данилова есть произведение народное; стихотворение Пушкина есть произведение национальное: первая доступна и высшим (образованнейшим) классам общества, но второе доступно только высшим (образованнейшим) классам общества и не доступно разумению народа, в тесном и собственном значении этого слова».[311]
<…> Аполлон Григорьев в 1855 г., заговорив о народности русской литературы, должен был сначала дать определение термину народ. Критик разделил понятия «народ в обширном Смысле» и «народ в тесном смысле», а затем понятия национальное и народное, для ясности помогая себе, как это делал Петр Вяземский, французскими словами national и populaire. По мнению Григорьева, о народности литературы можно говорить только тогда, когда она отражает взгляды на жизнь, типичные для всего народа, для всех его слоев — богатых и бедных, образованных и необразованных, в то время как «народная литература» (littérature populaire), которая приноравляется к взгляду, понятиям и вкусам неразвитой массы народа или рассматривает эту массу как что-то неизведанное, изолированное, является для критика аномалией, свидетельством болезни, заключающейся в отрыве части общества от родной почвы» <…>.
С приравниванием русского народа (отождествляемого с простым народом!) к «почве» [312] мы встречаемся уже в 40-е годы у славянофилов. Константин Аксаков пишет: «Мы похожи на растения, обнажившие от почвы свои корни, мы сохнем и вянем». У Аксакова «почва» однозначно является синонимом «земли» и «народа». Он пользуется этими понятиями как равнозначными, говоря об оторванности русской интеллигенции то от народа, то от земли, то от почвы. В другом месте он прямо пишет: «Употребим здесь слова, которые так часто, постоянно и с такой ясной определенностью встречаются в наших исторических свидетельствах, — слова, которые выражают народ и власть, т. е.: Земля и Государство. Земля, как выражает это слово, — неопределенное и мирное состояние народа».
Аполлон Григорьев также использовал понятие «почва» еще до того, как вышел первый номер журнала «Время». Рецензируя в 1859 г. роман Ивана Тургенева «Дворянское гнездо», критик интерпретировал возвращение главного героя в свою деревню как «возвращение к родной почве».
<…> «Сознавать себя» значит, по Достоевскому, уяснить ценности, заключенные в «народном начале», ценности неизменные, не подвергшиеся влиянию цивилизации. Высшим достижением цивилизации является наука, а задача новой эпохи состоит в том, чтобы нести ее народу и ждать, «что сделает он сам из этой науки», поскольку «прививка ее, плоды ее именно зависят от национальных особенностей, то есть от почвы и народного характера». [313]«Идея почвы, национальностей есть точка опоры <…>. Идея национальностей есть новая форма демократии», — замечает Федор Достоевский[314].
<…>
…понятия «земля» и «почва», употребляемые <.Достоевским> как символы, синонимичны. <…> «земля» в творчестве Достоевского символизирует «мир любви и высшей свободы». При этом речь у писателя идет не об абстрактной земле, а конкретно о русской почве, русской земле-матушке. Ведь на этой самой почве, а не на земле вообще рождается «народ-богоносец». Все герои Достоевского, оторванные от почвы, утратили свободу (Человек из подполья, Раскольников, Ставрогин, Кириллов, Шигалев, Иван Карамазов и другие) и только те, кто к ней «вернулись», свободу обрели. Только русская «почва» освобождает порабощенного западными идеями Раскольникова и (что за парадокс!) освобождает его на каторге. Подобную «свободу» обрел сам автор «Бесов» (также на каторге), потому что «вернулся к почве». Кто теряет связь со своей землей, теряет своих богов, значит, все свои цели, — скажет Достоевский устами Шатова.
<…> Кроме почвенников (во главе с Федором Достоевским), народность прославляли главным образом панслависты (во главе с Николаем Данилевским), а также другие мыслители-русофилы [ЛАЗАРИ. С. 48–50, 52–54, 57–58, 63, 65–64].
Можно интерпретировать почвенническое мировоззрение и как стремление преодолеть отчуждение человека, бытийствующего в мире, от его корневой первоосновы, исходного, родового «Я». Идея отчуждения сыграла в XIX в. —
после того, как была сформулирована сначала Гегелем, а потом Марксом, в высшей степени важную историческую роль. Суть ее состоит в следующем: человек создает свой мир таким образом, что не может узнать в нем себя. Его самореализация является искажением самого себя.
<…> философия отчуждения предполагает, что существует некий образ «подлинного "я"», «идея» человека, каков он есть, каким мог бы быть и каким должен стать [САФРАНСКИ. С. 168].
Поэтому, чтобы обрести себя во всей своей исходной полноте, следует вернуться к своим истокам — к «почве», которая, отметим еще раз, понималась как исключительно русская субстанциональность. Насколько русские почвенники в своей мифопоэтической оторванности от реальной действительности игнорировали многонациональный состав российской империи свидетельствует в частности высказывания Николая Страхова, который уже в конце Х!Х столетия заявлял, что:
Начало народности имеет силу главным образом, как поправка и дополнение идеи государства <…>, что наилучший порядок тот, когда пределы государства совпадают с пределами отдельного народа, считая, разумеется, что Российская империя «совпадает» с пределами расселения русского народа [СТРАХОВ (II). С. 188][315].
Итак, «почва» в понимании почвенников является синонимом «народных свойств», или, другими словами, индивидуальности народа — народности. Под «народом» понимались только русские, к коим причислялись все российские славянские этносы — белорусы и малороссы (украинцы), причем даже униатского вероисповедания, за исключением поляков (sic!). Если «почва» здесь — символ, то народность — это одновременно самостоятельная историософская, конфессионально и аксиологическая («ценностная») категория, которая «как по содержанию, так и функционально <…> помещается в “кругу консервативной утопии”» [ВАЛИЦКИЙ].
Как обобщенная фигура «почвенник», он же «традиционалист» или «фундаменталист» — это вполне «интернациональный типаж». В нем культурно-этнические особенности — суть нечто вторичное, орнаментальное, главным же является типическое мировоззрение. Вот, например, портрет Абрахама а Санкта-Клара (наст. Ганс Ульрих Мегерле, 1644–1709), августинского монаха и придворного проповедника в Вене:
У этого прославленного монаха-августинца нетрудно было отыскать весьма резкие высказывания по поводу извращенной городской жизни с ее стремлением к пустым удовольствиям, осуждение духовного высокомерия, не желающего склониться перед явленным миру учением Церкви, наконец, выпады против расточительства богатых, с одной стороны, и против пресловутой алчности «евреев-ростовщиков» — с другой. Этот проповедник всегда принимал сторону «маленьких» и бедных людей, с гордостью говорил о своем низком происхождении. Одно из его часто цитируемых высказываний звучало так: «Не у каждого, кто родился под соломенной крышей, в голове солома». Абрахаму а Санта- Клара были свойственны интерес к социальным проблемам, близость к простонародью, прямодушие, доходящее до резкости, благочестие, напрочь лишенное ханжества, преданность своей малой Родине и антисемитизм — смесь как нельзя более подходящая для того, чтобы ее использовали в своих пропагандистских целях антимодернисты [САФРАНСКИ. С. 43].