, толковавшего, впрочем, не о почве, а о народности. С легкой руки почтенного журнала поднялись продолжительные и ожесточенные споры о народности; явилась народность в науке, народность в искусстве, народность в жизни; явилось также и отрицание этой троякой народности. Многочисленные солидные умы совершенно серьезно препирались между собою о том: можно ли знать русскую историю без сочувственного отношения к ней? Пушкин народный ли поэт? квас лучшее ли питье, чем вода? <…> Потом спорящие дошли до того, что говорить и спорить дальше не было никакой возможности, и тогда только ясно почувствовали всю пустоту и бессмысленность спора. А между тем они так привыкли к фразе, что им и в голову не приходило спросить себя: да что же такое народность? Им чудилось, что фраза имеет такой точный и определенный смысл, что и спрашивать об этом не было никакой надобности.
<…>
Вдруг раздается новая фраза: «почва», еще более неопределенная и, значит, более удобная, чем «народность». <…> «Самое важное дело почва, — гласит фраза, — от почвы все зависит, без почвы ничто не возможно, только на почве все может жить и произрастать. А мы между тем стоим не на почве; мы не чувствуем почвы под ногами; почва убегает от нас; почва чужда нам; мы оторвались от почвы и летаем в облаках, задыхаемся от испорченного воздуха, который мы же сами испортили, удалившись от почвы». В параллель прежним спорам о народности новая фраза звучит: «Наша наука, искусство и жизнь выросли не на почве, им недостает почвенного питания, оттого они слабы, хилы, чахлы, болезненны и несовершенны. Вследствие всего этого нам необходимо и неизбежно нужно стать на почву, должно возвратиться к почве, на почву, в почву», и т. д. Из этой одной фразы, варьируемой на разные манеры, без всякой примеси мыслей, составляются целые большие статьи; ее употребляют для характеристики убеждений и направлений; ею пользуются как критерием для оценки чего бы то ни было, ею разят и губят все. Захочет кто-нибудь оспаривать вас или просто вздумает обругать, он только скажет: «вы оторвались от почвы» — и вы признаетесь побежденным и униженным; апелляция к здравому смыслу, с просьбою решить вопрос: что такое почва и в какой мере преступно отрывание от нее, — не допускается <…>. Фраза о почве до того мила своею неопределенностью, что на ней сошлись и согласились даже те, которые некогда враждовали между собою из-за фразы о народности. Совершенно в такт и в тон приведенного мотива фразы о почве и другая сторона враждовавших принялась распевать по древним «крюкам»: «Да, мы оторвались от почвы, от утробы и персей нашей матушки — древней Руси, затянули полное тело ее, красавицы, в узкое немецкое платье, вместо квасу поим ее водою. А то ли дело квас! Подкрепляемые им, римляне покорили весь мир. И если б мы пили квас, давно бы уже соединили всех славян в одну огромную братскую семью, и земля наша была бы тогда велика и обильна!»
Как видите, и новая фраза не обновила дела, не принесла с собою новой мысли; понятие, соединяемое со словом «почва», остается столь же смутным и неопределенным, как и то, которое прежде выражали словом «народность»[324].
Для Антоновича, вполне очевидно, что понятия «народность» и «почва» импонируют тем русским людям, кто, дистанцируясь от реальности, являющей собой все «материальное, прозаическое, грубое», не желает, да и не может на практике ничего делать для улучшения «внешнего быта» и увеличения материального благосостояния народа. «Народность» и «почва» — для Антновича, эвфемизмы-пустышки, умозрительные категории, используемые для описания чего-то неопределенного и явно недостижимого.
Впрочем, часто, подчеркивает критик, слово «почва» объясняют с помощью слова «народ» и вместо «соединения с почвой» говорят о «соединении или сближении с народом». Это также пустые слова, поскольку неизвестно, о каком «народе» идет речь. Было бы понятно, если бы подразумевался «простой» или «черный» народ, но «рассуждающим о сближении и в голову не приходило провести резкую черту между народом, который должен сблизиться, и народом, с которым должно сблизиться». Утверждается, что русское общество разделилось на две части, на «две народности». Одну составляют просвещенные слои, якобы онемеченные — это «немецко-русская народность», другая состоит из классов, которые не поддались иноземным влияниям, — это якобы «беспримесно-русская народность». Такое деление, по мнению Антоновича, лишено смысла и свидетельствует о том, что почвенники являются «новыми славянофилами». В России насчитывается не две, а более десяти народностей, и отличают их не образование или его отсутствие, а «натура, склад ума и характера. Далее Антонович иронизирует над идеализацией славянофилами и почвенниками «простого народа» как выразителя русской народности. По мнению критика, утверждение, что русская «почва» обладает какими-то особенными идеальными чертами, отличающими ее от Западной Европы, — большое заблуждение. Она, как и прежде, представляет собой целину, которую нужно вспахать и засеять, и неплохо, если семена будут те же самые, из которых развилась западная цивилизация. Если бы сами почвенники действительно выросли на русской «почве» и не пользовались бы достижениями западной науки, они остались бы такими же темными как сама эта «почва» и не осознавали бы своей «оторванности». Вместо пустословия им следует сделать что-нибудь конкретное для этой «почвы», начав хотя бы с того, что рекомендует западноевропейская цивилизация. По теории generatio aeguivoca (самопроизвольного зарождения организмов — лат.) в России ничего не вырастет.
Таким образом, для Антоновича, как и для других революционных демократов, проблема заключается не в «народности», а в поднятии уровня жизни простого русского народа. Под народом здесь подразумевается эксплуатируемый общественный класс. Для Антоновича «русскость» не является существенной чертой. Для него важно то, что простой народ невежествен, что избы освещаются не газом и даже не масляными лампами, а простой лучиной. В этом Антонович — явный позитивист, для которого почвеннические призывы развить просвещение во имя национального единства являются лишь романтической фантазией, утопией. Просвещение, безусловно, необходимо, но само по себе оно не решит российских проблем, «…нам следовало бы поменьше мечтать о своей будущей великой роли исторической, — пишет Антонович, — а заниматься тем, что поближе к нам, что до зарезу нужно нам в настоящее время»[325] [ЛАЗАРИ. С. 65–66].
Итак, в жарких публицистических дискуссиях, шедших в печати с начала 1860-х годов вплоть до Великой русской революции, «народ» = «русский народ» для всего правоохранительного лагеря — как официоза, так и славянофилов и почвенников, понимался как культурно-языковая общность на основе православия. В то же время для их оппонентов — революционных демократов, народников, либералов-«западников» и, конечно же, социалистов всех мастей, это понятие подразумевало угнетенный общественный класс. И хотя при этом и у этих мыслителей речь шла исключительно о «русском народе», его культурно-религиозная специфика ими, как правило, игнорировалась.
Напомним здесь, что одним из парадоксов русской государственности является тот уникальный исторический факт, что на протяжении добрых 200 лет на престоле Российской империи находились чистокровные немцы, заявлявшие себя после принятия православия «истинно русскими» людьми. В первой русской революционной песне для народных масс, сочиненной декабристом К. Рылеевым, с самого начала акцентируется внимание на чужеродности царской власти:
Царь наш — немец русский —
Носит мундир узкий.
Ай да царь, ай да царь,
Православный государь!
Вполне возможно, что отсутствие кровной общности являлось своего рода комплексом неполноценности у последних царей из династии Романовых. Это, в свою очередь, служило для них стимулом в личном плане чрезмерно манифестировать великодержавный русский национализм, который их правительствами был превращен в один из краеугольных камней общегосударственной политики.
Если абсолютное большинство представителей правоконсервативного лагеря составляли этнические русские и, особенно в высших эшелонах власти, российские немцы, то в либерально-демократическом лагере, напротив, было немало инородцев, в том числе и евреев. Эти деятели, естественно, радели за интересы не только обездоленных русских, но и народов, к коим принадлежали по своему рождению.
Консерваторы-охранители отторгали миллионные массы инородцев, либералы и особенно социалисты, напротив, их всячески привечали. Т. о., становится очевидным, что в своем охранительном русофильстве и православном шовинизме царизм, привечаемые им почвенники и другие национал-патриоты, заложили мину замедленного действия под фундамент русской империи, которая и взорвалась в феврале 1917 года. Примечательно в этой связи, что в романе «Бесы», считающимся, по мнению горячих поклонников Достоевского, произведением профетическим, прямо предсказавшим Великую русскую революцию и все ее эксцессы, участие инородцев (в видении всего право-монархического крыла русской эмиграции, национал-социалистов и советских почвенников — определяющее, особенно в части еврейства), никак не акцентированно.
С середины ХIХ в. начинается резкий рост национального самосознания у малых народов, входящих в состав европейских империй (поляки, итальянцы, украинцы, словенцы, словаки, чехи, венгры, хорваты, финны), сопровождающий борьбой, часто вооруженной (Польша, Италия), за национальную независимость. «Славянское возрождение», возникшее в среде славянских народов, находившихся под властью германцев, австрийцев и турок, было одним из таких движений. Как писал
А. Н. Пыпин:
…славянское движение, очевидно, непохоже на национальное движение немецкое или итальянское; это есть стремление объединить не народ, а целое племя — в таком роде, как если бы, например, явилось стремление объединить латинское племя (была и действительно речь о «панлатинизме») или если бы германство возымело намерение слить с собою Голландию, Данию и Скандинавию [КАЦ-ОДЕС. С. 10].