Достоевский и евреи — страница 88 из 182

одинаковым пафосом ратуют за

отказ от избыточной и поверхностной культуры, литературного интеллектуализма и самодовольства <…>, не-естественного, материализма и скептицизма, авторитаризма, царства денег и величия <и утверждавшего> потребность в непосредственном и обновленном внутреннем, в <культивировании> новой интеллектуальной и духовной аристократии, способной составить противовес рационализму, демократической усредненности и бездуховности марксизма [БУРДЬЕ. С. 33].

И для фон Трейчке, и для Достоевского общественным идеалом являлось сильное монархическое государство (империя), способное вести успешную борьбу за мировую гегемонию. Вот, например, ряд высказываний Ф. М. Достоевского на геополитические темы, которые удивительным образом созвучны национал-шовинистическим воззрениям его германского современника. В «Дневнике писателя» он вспоминает выкладки Мальтуса насчет способности территории «поднять ту численность населения, которая сообразна с ее средствами и границами», — и заключает: «Таким образом, многоземельные государства будут самые огромные и сильные. Это очень интересно для русских» [ДФМ-ПСС. Т. 24. С. 89]. В другом месте, как бы мимоходом, заявляет себя как ярый милитарист, утверждая о войнах как «нормальном состоянии» с периодом в 25 лет [ДФМ-ПСС. Т. 25. С. 103]. В «Дневнике писателя» за 1876 г. читаем в главе «II. Парадоксалист»:

Именно для народа война оставляет самые лучшие и высшие последствия. <…> Кто меряет в наше время душу на душу, христианской меркой? Меряют карманом, властью, силой, — и простолюдин это отлично знает всей своей массой. Тут не то что зависть, — тут является какое-то невыносимое чувство нравственного неравенства, слишком язвительного для простонародия. Как ни освобождайте и какие ни пишите законы, неравенство людей не уничтожится в теперешнем обществе. Единственное лекарство — война. Пальятивное, моментальное, но отрадное для народа. Война поднимает дух народа и его сознание собственного достоинства. Война равняет всех во время боя и мирит господина и раба в самом высшем проявлении человеческого достоинства — в жертве жизнию за общее дело, за всех, за отечество [ДФМ-ПСС. Т. 22. С. 125–126].

В монологе Князя из набросков к «Бесам», Достоевский явно передразнивает фразеологию («этнографический материал») «России и Европы» Данилевского, излагая следующую шовинистическая сентенция, созвучную идеям панславистов:

никогда еще мир, земной шар, земля не видали такой громадной идеи, которая идет теперь от нас с Востока на смену европейских масс, чтобы возродить мир. Европа и войдет своим живым ручьем в нашу струю, а мертвою частию своею, обреченною на смерть, послужит нашим этнографическим материалом [ДФМ-ПСС. Т. 11. С. 167].

Впрочем, в черновых «Записках», он предпочитает отрекаться от русского захватнического импульса в отношении Европы — «устарелого панъевропеизма», маскируя, как ему свойственно, русский экспансионизм отвлеченными рассуждениями об исконном русском миролюбии, стремлении к всеединству с европейскими народами, всеобщей братской любви народов во Христе и т. п. декларациями:

Может ли кто верить в такую дряхлую мечту (что русские покорят Европу). <…> Нет человека теперь в Европе, чуть-чуть мыслящего и образованного, который бы верил теперь тому, что Россия хочет, может и в силах истребить цивилизацию. <…> Невероятно, чтобы не знали они, что Европа вдвое сильнее России, если б даже та и Константинополь держала в руках своих [ДФМ-ПСС. Т. 23. С. 185 и 62].

При этом он, однако, не перестает мечтать о российской власти над всей Западной Европой. Хотя он сознает, что идея сия — «дряхлая», идея ушедшей эпохи, но все же от нее не отказывается, лишь смещает ее реализацию в то неопределенное будущее, когда Европа национальных государств будет расшатана социализмом и одновременно воинствующим католицизмом, т. е. папскими притязаниями на светскую власть. Он, как и славянофил-теоретик Федор Тютчев, верит, что эти силы приведут к тому разложению, которое позволит России, до поры до времени дистанцирующейся от западноевропейских разборок, вернуться в Европу как «судия судей», который, держа судьбу этого сообщества в своих руках, с православных позиций войдет в диалог с европейским социализмом. В этой временной перспективе

будущность Европы принадлежит России. Но вопрос: что будет тогда делать Россия в Европе? <…> Россия решит вовсе не в пользу одной стороны; ни одна сторона не останется довольна решением[343][ДФМ-ПСС. Т. 22. С. 122; Т. 24. С 147].

Россия, ее назначенье. О покорении духом, а не мечем. <…> Прежнее построение Европы искусственно-политическое всё более и более падает перед стремлением к национальным народным построениям и обособлениям (представительница этого построения — Австрия). Построиться иначе — может быть, главная задача 19-го века. Тогда-то и возможны будут правильные международные отношения, и догадаются, может быть, народы, что не следует мешать друг другу и интриговать друг против друга. Потому что каждая нация, живя для себя, в то же время, уже тем одним, что для себя живет, — для других живет. (No. Каждая нация принесет свою часть развития в общенародное целое и проч.) [ДФМ-ПСС. Т.20. С. 191].

Я просто только говорю, что говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина. Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю «в рабском виде исходил, благословляя» Христос. Почему же нам не вместить последнего слова Его? Да и Сам Он не в яслях ли родился? [ДФМ-ПСС. Т.26. С. 148].

Восприятие европейского социализма как фактора, который в своей разрушительности работает, в конечном счете, на Россию, выливается у Достоевского в раздумья о русских «левых западниках» (Бакунин, Герцен и др.), которые обнаруживали свою русскую сущность именно тем, что в Европе примыкали к революционным силам, то есть к сотрясателям основ западной цивилизации. Достоевский их приветствует за это, правда, подчеркивая, что для полной стратегической последовательности им бы следовало сочетать революционность в Европе с охранительным консерватизмом применительно к России, — см. [ДФМ-ПСС. Т. 23. С. 38–42; Т. 24. С. 205].

Выступая как геополитик и футуролог, Достоевский, в отличие от национал-патриотов «латинян», опирался на веру в особую «всемирно-обновительную» христианскую миссию России, ибо, декларировал он, не на Западе, в Европе, а только

в России, по крайней мере в зародыше и в возможности, и даже составляет сущность ее, только не в революционном виде, а в том, в каком и должны эти идеи всемирного человеческого обновления явиться: в виде божеской правды, в виде Христовой истины, которая когда-нибудь да осуществится же на земле и которая всецело сохраняется в православии [ДФМ-ПСС. Т. 23. С. 41],

— что с допетровских еще времен Россия:

несет внутри себя драгоценность, которой нет нигде больше, — православие, что она — хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах [ДФМ-ПСС. Т. 23. С. 46].

Что же собственно до его конкретных геополитических суждений, то он:

В долгосрочной истории <…> мировой трансмутации <…> предполагает четыре фазы. Фаза первая соответствует Московскому царству. «Древняя Россия была деятельна политически <…>, но она в замкнутости своей готовилась быть неправа». Она сочетала православный идеал с «деловитостью»: при «тощих средствах, малой густоте населения, отчужденности от мира других народов», она умела «блюсти и соблюсти государство, единство, торговлю, колонизацию». Этап второй: «через реформу Петра мы сами собою сознали всемирное значение наше». Однако самодовлеющий пафос «служения Европе» вылился в ложные зигзаги вроде «служения Меттерниху» [ДФМ-ПСС. Т. 26. С. 171]. С Крымской войной эта вторая фаза кончилась. Намечается третья эпоха — возвращения России к себе, обретения ею вне Европы нового самосознания и новой мощи (тема русского Востока). Но эта эпоха подготавливает четвертую фазу финального русского возвращения в Европу, суда над нею и «собирания племен, тот акт, которым наш русский Восточный вопрос разрешится в мировой и вселенский» через крушение западного псевдохристианства (ср.: «Восточный вопрос есть в сущности своей разрешение судеб православия» [там же, С. 85], «утверждение всемирности России»). От деятельной самозамкнутости Московского царства через осознание всемирного положения России после Петра I — и далее через новое понимание своего назначения на неевропейских путях — к финальному вливанию Европы и всего христианского человечества в Россию, покоряющую к тому времени под свою руку мусульманский восток. Такова четырехфазовая хронополитическая историософия Достоевского, где современность предстает третьей фазой созидания восточного царства, предшествующей четвертому времени — хилиастическому итогу мировых судеб этот долгосрочный сюжет встроен мотив второй, послепетровской эпохи как великого недоразумения, когда Россия отчаянно пыталась доказать себе и Западу свой европеизм, европейцам же эти попытки внушают страх видением чужеродной силы, пытающейся слиться с Западом, поглотив его [ДФМ-ПСС. Т. 25. С. 20–22]. Этот мотив, восходящий к опыту Священного союза, к истории с «Завещанием Петра Великого», у Достоевского исполняет двоякую миссию: с одной стороны, он оправдывает «исход» России с Запада, размежевание двух человечеств. С другой же стороны, европейский страх перед русскими оказывается правдивым предчувствием того последнего решения Восточного вопроса, когда Россия станет над Европой миродержавным судьей [ЦЫМ. У.СКИЙ].