Достоевский — страница 7 из 11

Глава XIIIПоследняя любовь

Драконовский контракт

В конце сентября 1866 года Достоевский вернулся из Москвы. Ему оставалось около трех месяцев для окончания «Преступления и наказания». Этого было вполне достаточно, и романист был уверен, что представит последнюю часть к сроку. Но для этого еще необходимо было устранить одно важное препятствие.

Вот что рассказывает об этом в своих воспоминаниях А. П. Милюков:

«1 октября (1866 года) зашел я к Достоевскому, который незадолго перед тем приехал из Москвы. Он быстро ходил по комнате с папиросой и, видимо, был чем-то очень встревожен.

— Что вы такой мрачный? — спросил я.

— Будешь мрачен, когда совсем пропадаешь! — отвечал он, не переставая шагать взад и вперед.

— Как! Что такое?

— Да знаете ли вы мой контракт со Стелловским?

— О контракте вы мне говорили, но подробностей не знаю.

— Так вот посмотрите.

Он подошел к письменному столу, вынул из него бумагу и подал мне, а сам опять зашагал по комнате.

Я был озадачен. Не говоря уже о незначительности суммы, за которую было запродано издание, в условии заключалась статья, по которой Федор Михайлович обязывался доставить к 1 ноября того же 1866 года новый, нигде еще не напечатанный роман в объеме не менее десяти печатных листов большого формата, а если не выполнит этого, то Стелловский получает право на крупную неустойку. В случае же, если бы роман не был доставлен и к 1 декабря (излагал это дело Достоевский в письме к А. В. Корвин-Круковской), «то волен он, Стелловский, в продолжение девяти лет издавать даром и как вздумается все, что я ни напишу безо всякого мне вознаграждения».

Последнее условие было неслыханным беззаконием, но подпись под ним Достоевского придавала этому произволу характер юридического соглашения.

Вот почему Достоевский (как это видно по другим его письмам) предложил Стелловскому уплатить ему в июне 1866 года неустойку. Но тот отказался. Писатель попросил тогда отсрочку на три месяца, но снова встретил отказ. Достоевский хорошо понимал, что стоит за этим отказом: «Так как он убежден, что уже теперь мне некогда написать роман в 12 листов, тем более что я еще в «Русский вестник» написал только что разве половину, то ему выгоднее не соглашаться на отсрочку и неустойку, потому что тогда все, что я ни напишу, впоследствии будет его».

Милюков признал положение весьма серьезным и требующим срочных действий.

«— Много у вас написано нового романа? — спросил я.

Достоевский остановился передо мною, резко развел руками и сказал:

— Ни одной строчки!

Это меня поразило.

— Понимаете теперь, отчего я пропадаю? — спросил он желчно.

— Но как же быть? Ведь надобно что-нибудь делать! — заметил я.

— А что же делать, когда остается один месяц до срока. Летом для «Русского вестника» писал {«Преступление и наказание»} да написанное должен был переделывать, а теперь уж поздно: в четыре недели десяти больших листов не одолеешь.

Мы замолчали. Я присел к столу, а он заходил опять по комнате.

— Послушайте, — сказал я, — нельзя же вам себя навсегда закабалить, надобно найти какой-нибудь выход из этого положения.

— Какой тут выход! Я никакого не вижу.

— Знаете что, — продолжал я, — вы, кажется, писали мне из Москвы, что у вас есть уже готовый план романа?

— Ну, есть, да ведь я вам говорю, что до сих пор не написано ни строчки.

— А не хотите ли вот что сделать: соберемте теперь же нескольких наших приятелей, вы расскажете нам сюжет романа, мы наметим его отделы, поделим по главам и напишем общими силами. Потом вы просмотрите и сгладите неровности или какие при этом выйдут противоречия. В сотрудничестве можно будет успеть к сроку: вы отдадите роман Стелловскому и вырветесь из неволи…

— Нет, — отвечал он решительно, — я никогда не подпишу своего имени под чужой работой.

— Ну, так возьмите стенографа и сами продиктуйте весь роман. Я думаю, в месяц успеете кончить.

Достоевский задумался, прошелся опять по комнате.

— Это другое дело. Я никогда еще не диктовал своих сочинений, но попробовать можно… Спасибо вам: необходимо это сделать, хоть и не знаю, сумею ли. Но где стенографа взять? Есть у вас знакомый?

— Нет, но найти нетрудно».

Милюков обратился к известному преподавателю стенографии П. М. Ольхину, который через день направил к Достоевскому способнейшую из своих учениц двадцатилетнюю Анну Григорьевну Сниткину.

Роман-стенограмма

В двенадцатом часу дня 4 октября 1866 года она подошла к дому на углу Малой Мещанской и Столярного переулка, где квартировал автор «Униженных и оскорбленных».

Уже дом, в котором жил Достоевский, напомнил ей неприглядное обиталище Раскольникова — доходный петербургский «ковчег» середины столетия со множеством мелких квартир, населенных торговцами и ремесленниками. В кабинете его было сумрачно и безмолвно: чувствовалась какая-то подавленность от этого шума и тишины.

Первое впечатление, произведенное Достоевским на Анну Григорьевну, было тягостное. С выражением незабываемого страдания вспоминала она через пятьдесят лет первую встречу со своим будущим мужем:

«Никакими словами нельзя передать того гнетущего и жалкого впечатления, какое произвел на меня Федор Михайлович при нашей первой встрече. Он мне показался растерянным, тяжко озабоченным, беспомощным, одиноким, раздраженным, почти больным. Казалось, что он до такой степени подавлен какими-то несчастьями, что не видит вашего лица и не в состоянии вести связного разговора…

Он попросил меня сесть к его письменному столу и самою быстрою речью прочел несколько строк из «Русского вестника». Я не успела записать и заметила ему, что не могу уследить за ним и что в разговоре или диктовке никогда не говорят так быстро, как он.

Он прочел медленнее и затем просил меня перевести стенографическое письмо на обыкновенное. Все время он торопил меня, говорил: «Ах, как долго, неужели это так долго переписывается?» Я заспешила и между двумя фразами не поставила точки, хотя следующая фраза начиналась с большой буквы и было видно, что точка только пропущена. Федор Михайлович был чрезвычайно возмущен этою пропущенною точкой и несколько раз повторил: «Разве это возможно…»

Рассеянность и расстроенность Достоевского сказались и в момент ухода его новой сотрудницы. Он, видимо, хотел быть хоть на прощание любезным, но и это ему не удалось.

«— Я был рад, когда Ольхин предложил мне девицу-стенографа, а не мужчину, и знаете почему?

— Почему же?

— Да потому, что мужчина уж наверно бы запил, а вы, я надеюсь, не запьете.

Мне стало ужасно смешно, но я сдержала улыбку.

— Уж я-то, наверно, не запью, в этом вы можете быть уверены».

На другой день в условленный час Анна Григорьевна все же явилась к Достоевскому, но уже с переписанным ее красивым почерком первым эпизодом новой повести.

Она была смущена и полна сомнений. Примет ли автор ее работу? Будет ли продолжать свою диктовку? Да и нужно ли ей длить эту труднейшую запись с голоса столь нервного и требовательного человека?

Она была бы крайне возмущена, замечает по этому поводу ее дочь Любовь Федоровна, если бы кто-нибудь предсказал ей в тот день, что она еще будет в течение четырнадцати лет стенографировать произведения Достоевского.

Первые диктовки проходили в напряженном и тревожном настроении: автор, видимо, считал, что новый метод писания романа ему не удается и дело его будет проиграно.

Но тщательные и точные стенограммы его секретарши вносили понемногу успокоение. Повесть об игроке явно удавалась. Открывался новый, весьма плодотворный метод переработки первоначальных записей, явно повышалось качество изложения и резко убыстрялись темпы творческой работы. Автор увлекался своей темой и не переставал углублять замысел.

Нарастающая удача и крепнущая уверенность в ней вызвали и новое отношение автора к своей помощнице. Он заметил, наконец, ее миловидность, молодость и своеобразную привлекательность: прекрасные серые глаза, умные и лучистые, открытый лоб, энергический подбородок. Писатель стал охотно делиться своими планами и воспоминаниями с этой милой девушкой и остроумной собеседницей. И вскоре она почувствовала, что Федор Михайлович относится к ней с каждым днем все внимательнее и сердечнее.

29 октября Достоевский в последний раз диктовал свою повесть. 30-го Анна Григорьевна принесла ему переписку последней диктовки. Это был день рождения Федора Михайловича, но он провел его за окончательной правкой своего нового произведения.

31 октября с плотной тетрадью под мышкой автор «Рулетенбурга» прибыл к Стелловскому; слуга объявил ему, что хозяин в отъезде. Достоевский отправился в контору своего издателя, но заведующий отказался принять рукопись, написанную по неизвестному ему контракту. Только вечером писателю удалось, наконец, вручить свой труд под расписку приставу части, в которой проживал Стелловский.

Беспримерным усилием творческой воли дело было выиграно. Роман в десять печатных листов был написан в двадцать шесть дней. Сверх ожидания быстрота темпа работы чрезвычайно благоприятно отразилась на общей композиции этих «Записок молодого человека», придав им повышенную напряженность и увлекательную стремительность.

Опасность страшных неустоек была бесповоротно и окончательно устранена.

Но вместе с ней была устранена еще одна угроза, тяготившая Достоевского: перспектива одиночества, опасность длить свою томительную жизнь больного труженика без утешительной близости любящего человека.

Вторая помолвка

Еще в разгар работы Достоевский сообщил однажды своей переписчице, что стоит как бы на жизненном распутье. Перед ним три возможности: поехать на Восток, в Константинополь или Иерусалим и там навсегда остаться; отправиться за границу на рулетку и погрузиться в азарт всем своим существом; или, наконец, жениться вторично и искать счастья в семье. Анна Григорьевна посоветовала ему избрать этот последний путь.

3 ноября Достоевский впервые посещает свою сотрудницу, чтоб предложить ей стенографировать последнюю часть «Преступления и наказания».

Ехать пришлось далеко, около четырех верст. Анна Григорьевна жила на окраине Петербурга, «на Песках», то есть под самым Смольным монастырем.

Эта отдаленная часть столицы поражала в то время своими непривычными контрастами. Богато декорированные здания русского барокко и классицизма, с великолепными колоннадами и фронтонами, созданные такими зодчими, как Растрелли и Кваренги, еще были окружены пустырями, огородами, убогими лачугами, где ютились бесчиновные «бедные люди» — ремесленники, торговцы, мелкие мещане.

Здесь в конце 40-х годов служащий придворного ведомства Григорий Иванович Сниткин приобрел два больших земельных участка (около двух десятин) по Ярославской и Костромской улицам. На одном из пустырей находились теперь три деревянных флигеля и двухэтажный каменный дом, в котором жили домовладельцы, то есть овдовевшая недавно мать нашей стенографистки, по происхождению шведка или финка, Мария-Анна Мильтопеус с двумя дочерьми. Она ведала постройкой или перестройкой своих домов, нередко попадая под влияние всевозможных комиссионеров и дельцов, которые медленно, но верно вели ее к разорению. На другом участке были выстроены два деревянных дома, стоимостью пятнадцать тысяч рублей каждый, предназначенные в приданое дочкам.

Одно из этих доходных строений занимала старшая из сестер — замужняя Мария Григорьевна Сватковская. Другим владела с 1865 года младшая, еще несовершеннолетняя девица Анна. По ее собственному рассказу, судьба с юных лет превратила ее в полновластную хозяйку своего дома, где она сдавала квартиры, отделывала их, вела паспортную книгу и прочее. Это рано развило в ней житейскую деловитость, понимание денежных взаимоотношений как основы современного общества, умение легко разбираться в юридических казусах, способность управлять городской недвижимостью, то есть тот отчетливый и твердый практицизм, который до конца оставался характерным свойством ее натуры. Можно поверить ее дочери: «Достоевский был удивлен легкости, с которой моя мать складывала большие числа и владела тяжелым нотариальным языком».

Когда Федор Михайлович подъехал к двухэтажному дому Сниткиных, он увидел над первым этажом широкую вывеску овощной и зеленной торговли, а поднявшись и войдя в огромную залу, обратил внимание на обилие в ней фарфоровых безделушек и украшений. Оказалось, что по своей необычной службе, связанной с дворцовыми помещениями, покойный Григорий Иванович пристрастился к вазам, статуэткам, чашкам севрского, саксонского и русского изделия, из которых и составил себе обширную коллекцию, унаследованную теперь его дочерьми.

На этот раз беседа носила деловой характер. Было условлено в ближайшие дни приступить к стенографированию последней части романа «Преступление и наказание», который в начале года должен был закончиться печатанием в «Русском вестнике».

8 ноября Анна Григорьевна явилась на свою новую работу. Она нашла Достоевского несколько взволнованным.

«Я поспешила спросить Федора Михайловича, чем он был занят за последние дни.

— Новый роман придумывал, — ответил он…

— …Кто же герой вашего романа?

— Художник, человек уже не молодой, ну, одним словом, моих лет.

— Расскажите, расскажите, пожалуйста, — просила я, очень заинтересовавшись новым романом.

И вот в ответ на мою просьбу полилась блестящая импровизация. Никогда, ни прежде, ни после, не слыхала я от Федора Михайловича такого вдохновенного рассказа, как в этот раз. Чем дальше он шел, тем яснее казалось мне, что Федор Михайлович рассказывает свою собственную жизнь, лишь изменяя лица и обстоятельства. Тут было все то, что он передавал мне раньше мельком, отрывками. Теперь подробный последовательный рассказ многое мне объяснил в его отношениях к покойной жене и к родным…

— …И вот, — продолжал свой рассказ Федор Михайлович, — в этот решительный период своей жизни художник встречает на своем пути молодую девушку ваших лет или на год-два постарше…

…Возможно ли, чтобы молодая девушка, столь различная по характеру и по летам, могла полюбить моего художника? Не будет ли это психологическою неверностью? Вот об этом-то мне и хотелось бы знать ваше мнение, Анна Григорьевна.

— Почему же невозможно? Ведь если, как вы говорите, ваша Аня не пустая кокетка, а обладает хорошим, отзывчивым сердцем, почему бы ей не полюбить вашего художника? Что в том, что он болен и беден? Неужели же любить можно лишь за внешность да за богатство? И в чем тут жертва с ее стороны? Если она его любит, то и сама будет счастлива и раскаиваться ей никогда не придется!

Я говорила горячо Федор Михайлович смотрел на меня с волнением.

— И вы серьезно верите, что она могла бы полюбить его искренно и на всю жизнь?

Он помолчал, как бы колеблясь.

— Поставьте себя на минуту на ее место, — сказал он… — Представьте, что этот художник — я, что я признался вам в любви и просил быть моей женой. Скажите, что вы бы мне ответили?

Лицо Федора Михайловича выражало такое смущение, такую сердечную муку, что я, наконец, поняла, что это не просто литературный разговор и что я нанесу страшный удар его самолюбию и гордости, если дам уклончивый ответ. Я взглянула на столь дорогое мне, взволнованное лицо Федора Михайловича и сказала:

— Я бы вам ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь».

Сам Достоевский переживал свое новое чувство спокойно. Оно ничем не напоминало его бурных страстей к Исаевой и Сусловой. Сам он вскоре сообщал о своей женитьбе:

«При конце романа {То есть при окончании диктовки «Игрока».} я заметил, что стенографка моя меня искренно любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она все больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я предложил ей за меня выйти. Она согласилась, и вот мы обвенчаны. Разница в летах ужасная (20 и 44), но я все более и более убеждаюсь, что она будет счастлива. Сердце у ней есть, и любить она умеет».

В этом он не ошибся.

Период помолвки столь несхожих людей проходил тревожно и даже драматично. Достоевский не скрывал от своей невесты долговых обязательств, возложенных на него крахом «Эпохи». На его попечении оставались многочисленные родственники: вся семья покойного брата (буквально обнищавшая), двадцатилетний пасынок Федора Михайловича — Павел Исаев, отчасти брат Николай, наконец и побочный сын Михаила Михайловича — мальчик Ваня со своей матерью Прасковьей Петровной Аникеевой. Число кредиторов умершего издателя журналов «Время» и «Эпоха» было так велико, а суммы их вексельных взысканий так значительны, что только за год до смерти, то есть в 1879–1880 годах, Достоевскому удалось погасить долги (и то лишь ввиду исключительной энергии, какую вложила в это дело сама Анна Григорьевна). Только в своей семье Достоевский был постоянно окружен десятком людей, для которых он представлял единственную материальную опору в жизни. И это было время, когда он почти безвозмездно писал роман «Игрок» и получал очень низкую оплату от Каткова за свой шедевр «Преступление и наказание» (150 рублей с листа). Время было чрезвычайно суровое, и безденежье сказывалось неумолимо.

Анна Григорьевна поняла, что такая система работы скоро приведет ее будущего мужа к полному разорению и едва ли сохранит ему достаточно сил для продолжения его напряженного труда. Она знала, что Достоевский не перестает закладывать свои вещи для неотложных текущих выплат: столовое серебро, китайские вазы из Казахстана, даже одежду. Для такой практичной и самоотверженной девушки, как Анна Григорьевна, мечтавшей отдать все свои средства для избавления любимого человека от страшного бремени чужих долгов, все это представлялось непоправимым несчастьем.

«Один из наших вечеров на Песках, — вспоминала через полвека Анна Григорьевна, — обыкновенно мирных и веселых, прошел для нас сверх ожидания очень бурно».

В конце ноября Федор Михайлович приезжает как-то вечером на Пески озябший и продрогший.

Его сейчас же напоили горячим чаем.

— Не найдется ли у вас коньяку?

— Кажется, нет, но есть херес.

Он залпом выпил три-четыре рюмки и снова попросил горячего чаю.

Хозяйка встревожилась.

— Разве ты не в шубе сегодня приехал?

— Н-нет, — замялся Федор Михайлович, — в осеннем пальто.

— Но почему же не в шубе?

— Мне сказали, что сегодня оттепель.

— Я сейчас же пошлю отвезти пальто и привезти шубу.

— Не надо! Пожалуйста, не надо!

— Как не надо? Ведь ты простудишься на обратном пути: к ночи будет еще холоднее.

— Да шубы у меня нет…

— Как нет? Неужели украли?

— Нет, не украли, но пришлось отнести в заклад.

Оказалось, с утра у него собрались родственники. Всем необходимы были деньги для покрытия экстренных долгов и оплаты неотложных нужд. Но денег у Федора Михайловича не было. Семейный совет тут же решил, что ввиду наступившей оттепели можно заложить его шубу. Этого пока хватило бы на самые срочные расходы. А там придут деньги из «Русского вестника».

Паша Исаев отнес шубу своего отчима к ближайшему закладчику.

«Я была глубоко возмущена бессердечием родных Федора Михайловича». Произошло бурное объяснение. «Я начала спокойно, но с каждым словом гнев и горесть мои возрастали; я потеряла всякую власть над собою и говорила как безумная, не разбирая выражений, доказывала, что у него есть обязанности ко мне, его невесте; уверяла, что не перенесу его смерти, плакала, восклицала, рыдала, как в истерике. Федор Михайлович был очень огорчен, обнимал меня, целовал руки, просил успокоиться…

— …Я так привык к этим закладам, что и на этот раз не придал этому никакого значения. Знай я, что ты примешь это трагически, то ни за что не позволил бы Паше отнести шубу в заклад…»

Мать Анны Григорьевны предлагает Достоевскому сделаться попечителем своей невесты, чтоб распоряжаться бесконтрольно ее имуществом. Но он отказывается.

— Дом этот назначен Анне, — говорил он. — Пусть она и получит его осенью, когда ей минет двадцать один год. Мне же не хотелось бы вмешиваться в ее денежные дела.

«Федор Михайлович, будучи женихом, всегда отклонял мою денежную помощь. Я говорила ему, что если мы любим друг друга, то у нас все должно быть общее.

— Конечно, так и будет, когда мы женимся, — отвечал он, — а пока я не хочу брать у тебя ни одного рубля».

Достоевский съездил в Москву и получил согласие Каткова выдать ему аванс в 2 тысячи рублей.

По возвращении Федор Михайлович вручил своей невесте 500 рублей на устройство их свадьбы.

— Ну, Аня, держи их крепко — помни, что от сохранения их зависит наше будущее счастье.

Казалось, свадьба была обеспечена и ничто уже не могло помешать. Но между кубком и устами, говорит французский афоризм, остается еще достаточно места для несчастья. Оно едва-едва не разразилось в напряженной деловой обстановке этих двух семейств.

Дела Анны Николаевны Сниткиной оказались после смерти мужа крайне запутанными и с каждым днем не переставали осложняться. В начале февраля 1867 года, то есть за несколько дней до свадьбы Анны Григорьевны, к ним на квартиру является представитель одного из кредиторов ее матери, крупного ростовщика, в сопровождении судебного пристава описывать имущество молодой девушки якобы за неплатеж ею по исполнительному листу 500 рублей. Все это было явно несостоятельно, поскольку должницей была Сниткина-мать, но истцы рассчитывали на неопытность ее дочки.

Анна Григорьевна мужественно, умно и распорядительно отразила нависшую угрозу. Дельцы отступили. Можно было приглашать на свадьбу.

13 февраля 1867 года Достоевский писал своим добрым приятелям:

«После многих хлопот и всякого рода недоумения (даже болезни) обозначилось судьбою, что свадьба моя будет в среду 15 февраля в Троицком Измайловском соборе в 8-м часу пополудни. И кажется это наверно.

Напоминаю Вам ваше милое обещание посетить меня в это время… Я чувствую особенное удовольствие при одной мысли, что вы пожелаете быть свидетелями первых мгновений моей обновленной жизни…»

Прошло почти ровно десять лет с первого венчания Достоевского — 6 февраля 1857 года в Кузнецке.

То была глухая сторона крепостной России. Поселок звероловов и старателей, убогая церковь, полунищее духовенство; невеста — бедная вдова с лихорадочным румянцем во всю щеку; свидетели — государственный крестьянин и уездный учитель, который еще накануне считался женихом Исаевой. Это осталось одним из печальнейших воспоминаний Достоевского.

Зато теперь он привел к алтарю Измайловского собора двадцатилетнюю пригожую девушку в подвенечном наряде из белого муара с пышной фатой. Шандалы и люстры были переполнены свечами, службу сопровождало торжественное звучание хора певчих. Среди свидетелей, шаферов и гостей выделялись видные литераторы и ученые: Аполлон Майков, Страхов, Аверкиев, Стоюнин, Ламанский, Милюков, многие из сотрудников братьев Достоевских по журналам «Время» и «Эпоха». Дома новобрачных встречали родственники и друзья с бокалами шампанского. Невеста, улыбающаяся, юная, влюбленная, была счастлива и наслаждалась тем чарующим впечатлением, какое производил на каждого ее знаменитый муж.

Но эта вторая свадьба Достоевского, столь блестящая и удачная, менее соответствовала стилю его жизни, чем его первое скромное венчание в одигитриевской церкви далекого Кузнецка. Вот почему в его творчестве отразилась только его первая свадьба, такая убогая по своей обрядности и такая величественная по силе его чувства и трагизму переживаний.

Медовый месяц

Шли свадебные приемы, визиты и вечера. Неожиданно для Анны Григорьевны раскрылось, что ее муж тяжело и неизлечимо болен.

«В последний день масленицы мы обедали у родных, а вечер поехали провести у моей сестры, — рассказывает Анна Григорьевна. — Весело поужинали… с шампанским… гости разъехались, а мы остались посидеть. Федор Михайлович был чрезвычайно оживлен и что-то интересное рассказывал моей сестре. Вдруг он прервал на полуслове свою речь, побледнел, привстал с дивана и начал наклоняться в мою сторону. Я с изумлением смотрела на его изменившееся лицо. Но вдруг раздался ужасный, нечеловеческий крик, вернее вопль, и Федор Михайлович начал склоняться вперед…

Я обхватила Ф. М. за плечи и силою посадила на диван. Но каков же был ужас, когда я увидела, что бесчувственное тело моего мужа сползает с дивана, а у меня нет сил его удержать. Отодвинув стол с горевшей лампой, я дала возможность Федору Михайловичу опуститься на пол; сама я тоже опустилась и все время судорог держала его голову на своих коленях. Помочь мне было некому: сестра моя была в истерике, а зять мой и горничная хлопотали около нее.

Мало-помалу судороги прекратились, и Федор Михайлович стал приходить в себя; но сначала он не сознавал, где находится, и даже потерял свободу речи: он все хотел что-то сказать, но вместо одного слова произносил другое, и понять его было невозможно. Только, может быть, через полчаса нам удалось поднять Федора Михайловича и уложить его на диван. Решено было дать ему успокоиться, прежде чем нам ехать домой.

Но, к моему чрезвычайному горю, припадок повторился через час после первого и на этот раз с такой силою, что Федор Михайлович более двух часов, уже придя в сознание, в голос кричал от боли, — это было что-то ужасное. Впоследствии двойные припадки бывали, но сравнительно редко, а на этот раз доктора объяснили [их] чрезмерным возбуждением, которое было вызвано шампанским…

Пришлось нам остаться ночевать у моей сестры, так как Федор Михайлович чрезвычайно обессилел, да и мы боялись нового припадка. Какую ужасную ночь я провела тогда! Тут я впервые увидела, какою страшною болезнью страдает Федор Михайлович. Слыша его непрекращающиеся часами крики и стоны, видя искаженное от страдания, совершенно не похожее на него лицо, безумно остановившиеся глаза, совсем не понимая его несвязной речи, я почти была убеждена, что мой дорогой, любимый муж сходит с ума, и какой ужас наводила на меня эта мысль!

Но Федор Михайлович, проспав несколько часов, настолько оправился, что мы могли уехать домой…

…В течение этой же печальной недели начались и те неприятности и недоразумения, которые так отравили первые недели нашего брака и заставляют меня вспоминать наш «медовый месяц» с грустным и досадным чувством».

Ближайшие родственники Федора Михайловича — семья покойного брата Михаила и пасынок Павел Исаев, — за редкими исключениями, относились к новой жене Достоевского ревниво и недоброжелательно. Появились кредиторы по «Эпохе» с исполнительными листами на значительные суммы и с угрозами описи имущества. Создается план отъезда молодых за границу хотя бы до осени. Но даже новый аванс, полученный от Каткова, оказывается недостаточным для такого крупного расхода. Анна Григорьевна решает пожертвовать всем своим приданым, чтоб спасти свое счастье. Она отдает в залог новую мебель, рояль, меха, золотые и серебряные вещи, выигрышные билеты. «Мы уезжали за границу на три месяца, а вернулись в Россию через четыре с лишком года», — вспоминает Анна Григорьевна. За это время почти все ее имущество пропало. «Но там началась для нас с Федором Михайловичем новая счастливая жизнь, которая прекратилась только с его смертью».

Глава XIVНачало скитаний

В Дрездене

Маршрут скитаний Достоевского по Европе определяется следующими этапами: прежде всего Дрезден, который писатель особенно ценил за его тишину, картинную галерею и прекрасные сады; потом Баден-Баден, где автор «Игрока» отдавался своей страсти к азарту и где произошло знаменитое объяснение его с Тургеневым по поводу романа «Дым» и проблемы России и Европы; отсюда ценитель европейской живописи направляется в Базель ради одного из величайших образцов позднего немецкого Ренессанса. Затем следует Женева, где Федор Михайлович сближается с Огаревым и присутствует на знаменитом конгрессе Лиги мира и свободы. После лета 1868 года, проведенного в Вене, Достоевские переезжают в Италию. Они подолгу живут в Милане и Флоренции, заезжают по пути, в Болонью и Венецию, три дня проводят в центре западного славянства — «золотой Праге». И, наконец, возвращаются в любимый Дрезден, откуда выезжают в Россию 5 июля 1871 года.

Странствуя по Европе, Достоевский, вероятно, не раз вспоминал издавна полюбившиеся ему стихи Хомякова:

О грустно, грустно мне! Ложится тьма густая

На дальнем западе, стране святых чудес…

В период четырехлетнего пребывания Достоевских за рубежом грозные тучи не переставали сгущаться над европейским континентом. Наступали кануны франко-прусской войны и Парижской коммуны. Впервые редактор «Эпохи» находился в непосредственной близости к арене мировых событий и мог следить за международной политикой не только по газетным листам.

Дрезден являл в то время печальную картину только что проигранной войны. Летом 1866 года Саксония, примкнувшая к Австрии в ее столкновении с Пруссией, потерпела вслед за своей союзницей полное поражение и была оккупирована прусской армией. Не прошло и года, как саксонская столица испытала ужас бомбардировок, а король бежал в Богемию. Местные жители рассказывали приезжим о госпиталях, переполненных ранеными, и гуле сражений под стенами столицы. Достоевские наблюдали в ресторанах и на Брюлловской террасе прусских офицеров в красных воротниках и с проборами до самого затылка. Это были подлинные хозяева города и реальные выразители политики Бисмарка, готовившего объединение Германии «железом и кровью». Событием дня было образование Северо-Германского союза, на территории которого очутились и наши путешественники. Но это не только не завершало грандиозной военной кампании, но предвещало новые осады и генеральные битвы.

Достоевский прибыл в Дрезден, озабоченный замыслами своих новых произведений. Он обязался написать статью «Мое знакомство с Белинским» для московского сборника «Чаша». Он проявляет особый интерес ко всему окружению великого критика и усиленно разыскивает у букинистов и в читальнях материалы о Герцене, Бакунине, Огареве, петрашевцах. Ему нужны выпуски «Колокола» и «Полярной звезды», «Былое и думы», ряд брошюр, запрещенных в России. С окончанием «Преступления и наказания» он задумывается над типами и характерами людей 40-х годов, предшественников нигилизма и «современной смуты», отцов и детей русской революции, которые действительно выступят несколько позже крупными фигурами в «Бесах», «Подростке», «Дневнике писателя».

Но наряду с этим Достоевского мог занимать в то время и роман философского типа, в центре которого стояла бы проблема этики и эстетики, точно еще не определившаяся и не сформулированная автором. Вскоре он назовет своей старинной и любимой темой духовный подвиг высшей моральной личности — образ идеально прекрасного человека. Вот почему по приезде в Дрезден 1 мая 1867 года Достоевский тотчас же отправился с Анной Григорьевной в картинную галерею: «Муж мой, минуя все залы, повел меня к Сикстинской мадонне — картине, которую он признавал за высочайшее проявление человеческого гения».

Большим событием творческой биографии Достоевского становится в эти годы изобразительное искусство высокого Возрождения.

В традиционных религиозных образах средневековья великие мастера XV–XVI веков выражали свой культ прекрасного человека, свое восхищение нравственной красотой материнства и светоносной силой разума. Интерес к природе и жизни, к деятельному человеку, к его чувствам и помыслам создал могучее и правдивое искусство нового гуманизма с его стремлением к всеобщему счастью и мировой гармонии.

Создания мировой живописи интересуют Достоевского прежде всего с их философской стороны, как могучие стимулы его будущих замыслов, как гениальные воплощения вековых образов, способных зародить высшие типы и в новейшем романе.

По рассказу А. Г. Достоевской, Федор Михайлович высоко ценил Тициана, в особенности его знаменитую картину «Динарий кесаря», перед которой подолгу стоял, не отводя от нее глаз. «Эта великолепная картина, — сказал Достоевский жене, — может стоять наравне с Мадонною Рафаэля». Контраст двух тициановых образов Достоевский выразит со всей силой в своем последнем романе, куда отчасти вошла задуманная им «Книга о Христе». Пророк рядом с инквизитором в поэме Ивана Карамазова как бы выдержан в манере знаменитой картины венецианского мастера, которую Достоевский в 1873 году противопоставил как высший образец «Тайной вечере» передвижника Ге: если б современный художник, считал Достоевский, придал бы учителю то лицо, «с которым изобразил его в известной картине своей «Кесарево кесареви» Тициан, тогда много бы стало тотчас понятно».

В тот же день Достоевский знакомится с мифологическими пейзажами Клода Лоррена, который становится одним из любимейших его художников. Подлинное имя живописца было Клод Желле из Лотарингии (отсюда его прозвище Лоррен, то есть Лотарингский). Это был мастер идиллического ландшафта, обрамляющего сцены счастья первобытных людей. Таков его шедевр «Ацис и Галатея» с колышущимися волнами и закатными солнечными лучами, с невинными и прекрасными людьми на берегу озаренного моря. На горизонте его голубеет изломанный профиль горы. У берега под сенью скал сгущаются сумерки, но вдали лучезарно, воздушно и торжественно. Это видение художника вдохновило Достоевского на чудесную небольшую поэму в прозе, увековеченную в исповеди Ставрогина и в монологе Версилова. «Я же называл его всегда золотым веком», — замечает об этом пейзаже сам писатель.

Высоко ценил Достоевский знаменитый автопортрет молодого Рембрандта с женою Саскией на коленях — художника, с которым не раз сравнивали жанровые сцены его романов по темным скоплениям теней, прорезанных яркими озарениями. Приехав в Дрезден с молодой женой, романист мог особенно живо воспринимать тему жизнерадостности и безоблачного счастья, озаряющих эту картину во всех ее деталях — в огромном бокале искрящегося вина, в ослепительном оперении бархатного убора и восхищенной до самозабвения улыбке ликующего живописца. Достоевский видел в рембрандтовском собрании Дрезденской галереи еще два замечательных портрета той же модели: «Саския ван Эйленбург» и «Саския с красным цветком». В духе творца Раскольникова была выписана «Старуха, взвешивающая золото», и его психологической манере соответствовал «Портрет старика в черном берете» с тонким лицом и глубоким взглядом, полным скорби и сострадания. В мировой живописи Рембрандт был едва ли не самый родственный Достоевскому гений одухотворенного и опоэтизированного реализма, но великий романист не оставил нам своих впечатлений об этом мастере трагического портрета.

Любимцем Достоевского в Дрезденском Цвингере стал один из величайших художников XVI века Ганс Гольбейн-младший. Его «Мадонну бургомистра Мейера» Достоевский признал высшим воплощением затаенной и тихой грусти. «А моя Мадонна Гольбейнова, как она чиста, как прекрасна», — запишет в свои тетради автор «Идиота». И там же он тонко отметит, что письмо русской девушки написано слогом гольбейновой Мадонны. Какое проникновение в сущность типа, какое высокое понимание слова и образа!

«Вечный родник», — назвал Дрезденскую галерею Гёте. И такой именно почувствовал ее в своих страстных поисках великой темы и героического характера творец князя Мышкина.

Что же более всего привлекало Достоевского в этом собрании величайших сокровищ живописи Ренессанса?

Прежде всего поэтический миф о блуднице, возрожденной недосягаемой душевной чистотой совершенного человека. Это один из самых популярных эпизодов евангелия, получивший бесчисленное множество воплощений в искусстве, особенно в живописи. «Кающуюся Магдалину» изображали Тициан, Веронезе, Мурильо, Рубенс, Ван-Дейк, Рембрандт, Корреджио, Рибейра, Клод Лоррен, Фра Бартоломео, Карло Дольчи, Грез, Пуссен, Делакруа и многие другие великие художники мира. Эта тема, как мы видели, волновала уже молодого автора, назвавшего в «Неточке Незвановой» картину современного французского живописца Эмиля Синьоля «Христос, прощающий грешницу». Через двадцать лет это древнее поэтическое сказание наново раскрыло Достоевскому свой драматизм и глубину в полотнах Дрезденской галереи. Он видел здесь картину Баттони «Возрождение блудницы», доставлявшую ему «высокое наслаждение»; «Грешницу» Бартоломео Бискаино, эту нарядную куртизанку, потрясенную смертным приговором мудрецу и праведнику; «Покаяние Марии из Магдалы» Лейса, где молодая женщина, заломив руки и откинув голову, словно умоляет своих спутников помочь ей в момент мучительного бунта ее пробудившейся совести.

Все это воспринимается Достоевским в те тревожные и томительные недели, когда он задумывает новую книгу, в которой стремится развернуть эту драматическую легенду древности на фоне своей жестокой эпохи. С осени 1867 года он планирует «Идиота».

В записях к роману Достоевский неоднократно указывает на аналогию своей темы с легендой и разъясняет свою идею: «Князь — Христос»; «Страстная и нежная сцена с князем (евангельское прощение в церкви блудницы)… Аглая посещает Настасью Филипповну, говорит, что это подло играть роль Магдалины» и прочее.

В начале 1868 года он формулирует окончательно сложившуюся к этому времени идею нового романа: изобразить положительно прекрасного человека. Он признает ее своей старинной и любимой, но безмерной по трудности. Он связывает ее с чистым и дорогим ему образом обаятельной и светлой девушки, близкой ему по крови и по сердцу: «Роман называется Идиот, посвящен вам, то есть Софии Александровне Ивановой. Милый друг мой, как бы я желал, чтоб роман вышел хоть сколько-нибудь достоин посвящения».

С января 1868 года главы из новой книги Достоевского «Идиот» начинают появляться в «Русском вестнике».

Жизнь Достоевских в Дрездене слагалась спокойно и даже красиво. Они много гуляли в английских парках и всевозможных «променадах» города-сада, слушали перед открытыми эстрадами в исполнении симфонических оркестров творения Моцарта, «Stabat mater» Россини, марш из «Риенци» Вагнера, увертюру из «Фиделио» Бетховена. «Выше этого ничего не создавалось, — пишет Достоевский несколько позже своей жене. — У Бетховена везде страсть и любовь. Это поэт любви, счастья и тоски любовной».

Достоевские были абонированы в нескольких библиотеках с французскими и русскими книгами (Федор Михайлович перечитывает высоко ценимых им «Отверженных» Гюго и нежно любимого Диккенса — «Лавку древностей» и «Николая Никкльби»).

Он постоянно посещает кафе с иностранными и русскими газетами, питающими его замыслы. Анна Григорьевна, с юных лет увлекавшаяся фарфором, бывает в антиквариатах и специальных собраниях, любуясь знаменитыми изделиями из vieux-saxe и удивляя мужа своей неутомимой любознательностью. «В характере Анны Григорьевны оказалось решительное антикварство (и это очень для меня мило и забавно), — пишет Достоевский 28(16) августа 1867 года А. Н. Майкову. — Для нее, например, целое занятье пойти осматривать какую-нибудь глупую ратушу, записывать, описывать ее (что она делает стенографическими знаками и исписала 7 книжек), но пуще всего заняла ее и поразила галерея…»

Знакомых в Дрездене не было, но такое уединение нравилось обоим супругам. Оба ведут активную переписку: жена с родными и подругой Стоюниной, муж с литературными друзьями — А. Н. Майковым и Н. Н. Страховым, с редактором «Русского вестника» М. Н. Катковым, с другом своего сердца Софьей Александровной Ивановой.

Но семейная жизнь не проходит и без некоторых драматических эпизодов. Достоевский получает письмо от Аполлинарии Сусловой. Он пишет ей в ответ из Дрездена о новом переломе в своей жизни. В глубоко задушевном и нежном тоне он характеризует в нем и личность своей адресатки.

«Твое письмо оставило во мне грустное впечатление. Ты пишешь, что тебе очень грустно. Я не знаю твоей жизни за последний год и что было в твоем сердце, но, судя по всему, что об тебе знаю, тебе трудно быть счастливой. О, милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя. Я уважаю тебя (и всегда уважал) за твою требовательность, но ведь я знаю, что сердце твое не может не требовать жизни, а сама ты людей считаешь или бесконечно сияющими, или тотчас же подлецами и пошляками. Я сужу по фактам. Вывод составь сама. До свидания, друг вечный».

Из дрезденского дневника Анны Григорьевны видно, что письма «Полины» производили на Федора Михайловича ошеломляющее впечатление. Вот как описано в дневнике чтение Достоевским одного из этих писем, полученных в Дрездене:

«Я все время следила за выражением его лица, когда он читал это знаменитое письмо. Он долго, долго перечитывал первую страницу, как бы не будучи в состоянии понять, что там было написано; потом, наконец, прочел и весь покраснел. Мне показалось, что у него дрожали руки. Я сделала вид, что не знаю, и спросила его, что пишет Сонечка. Он ответил, что письмо не от Сонечки, и как бы горько улыбался. Такой улыбки я еще никогда у него не видала. Это была или улыбка презрения, или жалости, право, не знаю, но какая-то жалкая, потерянная улыбка. Потом он сделался ужасно как рассеян, едва понимал, о чем я говорю».

Не менее глубоко волновали письма Сусловой и Анну Григорьевну. Ей казалось, что Достоевский оставит ее ради своей прежней страсти.

«Мне было холодно, я дрожала и даже плакала. Я боялась, что старая привязанность возобновится и что любовь его ко мне исчезнет. Господи, не посылай мне такого несчастья. Я была ужасно опечалена. Как подумаю об этом, у меня сердце кровью обольется! Господи, только не это, мне слишком тяжело будет потерять его любовь!»

Письма от Сусловой продолжают приходить и попадают в руки Анны Григорьевны. Она не решается на открытое объяснение, но намеки ее становятся все откровеннее и понятнее. Это возмущает Достоевского.

«Он быстро подошел ко мне и с дрожащим подбородком начал мне говорить, что теперь он понял мои слова, что он сохраняет за собою право переписываться с кем угодно, что у него есть сношения, что я не смею ему мешать».

Но длительное пребывание Достоевских за границей и частые их переезды на новые места препятствуют продолжению этой переписки. Отношения с Сусловой, даже эпистолярные, понемногу обрываются навсегда.

Пробыв два месяца в Дрездене, Достоевские в начале июля отправляются на лето в Баден, модный курорт, где имелась рулетка.

Баден. Встреча с Тургеневым

По пути в Баден Достоевские проезжали мимо средневековых замков с круглыми башнями, вспоминая крестоносцев и турниры. Франкфурт-на-Майне пленил Анну Григорьевну цветущей белой акацией, какой она никогда не видела. Осмотрели памятники Гутенбергу и Гёте. Достоевского поразила у рынка очень старинная церковь готической архитектуры, которую он назвал «совершенством в искусстве».

В Бадене остановились в большой гостинице «Золотой рыцарь», но проигрыши с первого дня заставили вскоре перебраться в дальний квартал и снять две маленькие комнаты над самой кузницей, где целый день оглушительно стучали молотобойцы. Бесчисленные малыши заполняли дом своим плачем и криками. Безропотная Анна Григорьевна покоряется судьбе: «Я не обращаю внимания на шум в кузнице, так как уже привыкла к нему; ну, а Федя, тот примечает», он недосыпает, становится раздражительным…

Баден оказался едва ли не самым печальным местом четырехлетнего путешествия Достоевских по странам Европы. Их пребывание здесь превратилось под конец в подлинную драму. Но уже в начале баденского периода произошло крупное событие, оставившее заметный след в жизни и творчестве Достоевского: это был его идейный спор с Тургеневым о России и Европе, вызвавший разрыв их отношений на долгие годы.

Вот как возник и развернулся этот необычайный конфликт.

Возвращаясь как-то вечером с женою из курзала, Достоевский повстречался с И. А. Гончаровым, недавно лишь прибывшим на воды. Достоевский представил его Анне Григорьевне.

Гончаров сообщил им о приезде Тургенева, который в то время жил постоянно в этом модном курорте, где строил себе дом рядом с виллой Полины Виардо. У них бывали все знаменитости Европы.

Гончаров передал Достоевским как бы от имени Тургенева, что тот видел накануне Федора Михайловича на рулетке, но не подошел к нему, зная, что играющие этого не любят. «Так как Федя должен Тургеневу пятьдесят талеров, — записывает в своем дневнике со слов Гончарова Анна Григорьевна, — то ему непременно следует сходить к Ивану Сергеевичу, иначе Тургенев подумает, что Федя не хочет прийти из боязни, что тот потребует свои деньги». Достоевский решил на другой же день посетить Тургенева.

Речь шла о долге чести, заключенном уже два года тому назад. Напомним предысторию знаменитого баденского инцидента.

Отношения Тургенева и Достоевского в годы издания «почвеннических» журналов Достоевского были вполне приятельские. «Призраки» появились в «Эпохе». Вскоре в 1865 году, находясь с А. П. Сусловой в Висбадене, где Достоевский приступил к писанию «Преступления и наказания», он после проигрыша написал Тургеневу, прося выслать ему 100 талеров сроком на три недели. Немедленно же Тургенев перевел ему часть просимой суммы, то есть 50 талеров при дружеском письме. Достоевский тепло благодарил «добрейшего Ивана Сергеевича», ибо и эти деньги «все-таки очень помогли».

Но в продолжение истекших двух лет долг остался неоплаченным. Теперь же Достоевский находился в сильном проигрыше и нуждался в отсрочке.

Все это, можно полагать, уладилось бы без особых затруднений. Но было еще одно обстоятельство, сильно осложнявшее дело.

За последние месяцы Достоевский почувствовал полный внутренний разрыв с Тургеневым. Он мог явиться к нему теперь только для страстного спора.

В начале 1867 года был закончен роман «Дым». Он появился в мартовской книжке «Русского вестника» и вызвал бурю негодования в критике всех партий и направлений. «Ругают все, и красные и белые», — сообщал Тургенев Герцену.

Для Достоевского было неприемлемо «крайнее западничество» автора «Дыма», «отрицание национальных идеалов славянофильства и почвы».

В полдень 10 июля Достоевский нанес визит Тургеневу. Автор «Дыма» тотчас же заговорил о беспримерной кампании печати против этого романа.

«Мне кажется, еще никогда и никого так дружно не ругали, как меня за «Дым». Камни летят со всех сторон, — писал в эти дни Тургенев П. В. Анненкову. — В Москве, в Английском клубе, дворянство собирало подписи под протестом против «Дыма» и даже высказывалось за исключение меня из рядов сословия».

Он заговорил о главной идее «Дыма».

— Есть одна общая и неминуемая для всех дорога — это цивилизация, а все попытки русизма к самостоятельности — вздор. Я пишу большую статью на всех русофилов и славянофилов.

— Выпишите себе из Парижа для удобства телескоп.

— Для чего?

— Вы наведите на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то, право, разглядеть трудно. Отсюда далеко.

Тургенев нахмурился, но ничего не ответил.

— А ведь я не ожидал, — продолжал посетитель, — что все эти критики (то есть нападки) на вас и неуспех «Дыма» до такой степени раздражат вас; ей-богу, не стоит того…

— Да я вовсе не раздражен, что вы…

Достоевский взял шляпу и высказал перед уходом все, что накопилось за три месяца в его душе против немцев.

— Знаете ли, какие здесь плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомнения нет. Ну вот, вы говорите про цивилизацию; ну что сделала им цивилизация и чем они могут перед нами похвастаться!

— Говоря так, вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно…

— Хоть я читал «Дым» и говорил с вами теперь целый час, но все-таки я никак не мог ожидать, что вы это скажете, а потому извините, что я вас оскорбил.

Они вежливо попрощались. «Я дал себе слово более к Тургеневу ни ногой никогда».

Таково было и решение Тургенева. Он заехал к Достоевскому на другое же утро в 10 часов (зная, что здесь встают не раньше 12) и оставил свою визитную карточку, как сигнал к прекращению личных отношений.

Они еще встретились на рулетке, но даже не раскланялись. {Беседа двух писателей здесь воспроизводится по рассказам Достоевского, из которых один был застенографирован Анной Григорьевной в ее дневнике через несколько часов после разговора, а другой вошел в письмо Федора Михайловича к А. Н. Майкову от 16(28) мая 1867 года. Запись об этой беседе из письма Достоевского к Майкову была анонимно прислана в сентябре 1867 года редактору «Русского архива» П. И. Бартеневу с просьбой сохранить ее для потомства в Чертковской библиотеке с опубликованием не ранее 1890 года. Узнав об этом, Тургенев писал Бартеневу, что в письме Достоевского «изложены мнения возмутительные и нелепые о России и русских, которые он приписывает мне… Виделся я с г-м Достоевским всего один раз. Он высидел у меня не более часа и, облегчив свое сердце жестокою бранью против немцев, против меня и моей последней книги, удалился; я почти не имел времени и никакой охоты возражать ему; я, повторяю, обращался с ним, как с больным». Как сообщал Тургенев в 1871 году Я. П. Полонскому, а в 1881 году Е. М. Г аршину, Достоевский отождествлял Потугина с самим Тургеневым и заявил о «Дыме»: «Эту книгу надо сжечь рукою палача».}

Висбаденский долг Достоевского был им возвращен Тургеневу в марте 1876 года (о чем сохранилась расписка последнего).

К чести обоих писателей, отметим, что их долголетняя вражда закончилась примирением незадолго до их смерти на пушкинском празднике 1880 года.

Одной из отличительных черт характера Федора Михайловича Анна Григорьевна считала его повышенную стремительность, порывистость, страстность, доводившие его нередко до отчаяния.

Зайдя в Дрездене на какой-то аукцион, Достоевский пришел в восхищение от набора ваз и тарелок из богемского хрусталя темно-вишневого цвета с золотом. Трудно было бы приобрести все восемнадцать предметов, но Федор Михайлович убедил незнакомую француженку, залюбовавшуюся этой коллекцией, приобрести ее пополам. Он открыл аукционный торг, набавляя крупно, по талеру.

«С каждою минутою азарт в нем возрастал, — вспоминает Анна Григорьевна, — я видела, что цела поднимается, и с ужасом думала: а что, если француженка откажется?…»

Денег у Достоевских было немного, они собирались переезжать в Россию, девять ломких хрустальных предметов невозможно было перевезти в чемоданах, борьба за них теряла смысл и угрожала безденежьем. Но Достоевский был охвачен безудержной страстью игрока и не успокоился, пока драгоценные вазы и тарелки не стали его достоянием.

Во время первых заграничных поездок в 1862 и 1863 годах Достоевский впервые широко отдается азарту. Он пробует свое счастье на рулетке и выигрывает крупную сумму. Но в следующие поездки он дважды «проигрывается весь». Сила охватившей его страсти сильнее всех доводов рассудка.

Азарт непреодолимо влечет его, как опасный и гибельный соблазн: «Главное — сама игра. Знаете ли, как это втягивает. Нет, клянусь вам, тут не одна корысть, хотя мне прежде всего нужны были деньги для денег».

Впоследствии Анна Григорьевна, испытавшая на себе все тягостные последствия страсти Достоевского к игре, подробно описала его состояние во время этих лихорадочных припадков непобедимого недуга:

«Все рассуждения Федора Михайловича по поводу возможности выиграть на рулетке при его методе игры были совершенно правильны, и удача могла быть полная, но при условии, если бы этот метод применял какой-нибудь хладнокровный англичанин или немец, а не такой нервный, увлекающийся и доходящий во всем до самых последних пределов человек, каким был мой муж. Но, кроме хладнокровия и выдержки, игрок на рулетке должен обладать значительными средствами, чтобы иметь возможность выдержать неблагоприятные шансы игры. И в этом отношении у Федора Михайловича был пробел: у нас было, сравнительно говоря, немного денег и полная невозможность в случае неудачи откуда-либо их получить. И не прошло недели, как Федор Михайлович проиграл все наличные, и тут начались волнения по поводу того, откуда их достать, чтобы продолжать игру. Пришлось прибегнуть к закладам вещей. Но и закладывая вещи, муж иногда не мог сдержать себя и иногда проигрывал все, что только что получил за заложенную вещь. Иногда ему случалось проигрывать чуть не до последнего талера, и вдруг шансы были опять на его стороне, и он приносил домой несколько десятков фридрихсдоров. Помню, раз он принес туго набитый кошелек, в котором я насчитала 212 фридрихсдоров (по 20 талеров каждый), значит около 4 300 талеров. Но эти деньги недолго оставались в наших руках. Федор Михайлович не мог утерпеть: еще не успокоившись от волнения игры, он брал 20 монет и проигрывал, возвращался за другими 20, проигрывал их и так в течение двух-трех часов, возвращаясь по несколько раз за деньгами, в конце концов проигрывал все…

Должна отдать себе справедливость: я никогда не упрекала мужа за проигрыш…

…Но мне было до глубины души больно видеть, как страдал сам Федор Михайлович: он возвращался с рулетки… бледный, изможденный, едва держась на ногах, просил у меня денег (он все деньги отдавал мне), уходил и через полчаса возвращался, еще более расстроенный, за деньгами, и это до тех пор, пока не проиграет все, что у нас имеется.

Когда идти на рулетку было не с чем и неоткуда было достать денег, Федор Михайлович бывал иногда так удручен, что начинал рыдать, становился предо мною на колени, умолял меня простить его за то, что мучает меня своими поступками, приходил в крайнее отчаяние. И мне стоило много усилий, убеждений, уговоров, чтобы успокоить его, представить наше положение не столь безнадежным, придумать исход, обратить его внимание и мысли на что-либо иное».

История беспрерывных проигрышей Достоевского, его надежд, безумных рисков, безрассуднейшего азарта, невозможность совладать с бесом игры, подчиниться выработанной системе («как только начинается выигрыш, я тотчас начинаю рисковать; следить за собой не могу…») — все это создает картину тяжелой нравственной пытки, к которой писатель не переставал приобщать свою жену подробнейшими описаниями своих неудач. «Все проиграл», «заложил часы», «ради бога пришли денег на обратный проезд», «спаси меня в последний раз…» — вот поистине трагический лейтмотив этой переписки, охваченной сплошным стоном покаяний, самообвинений, попыток оправдаться, жарких клятв и новых денежных просьб.

Анна Григорьевна, заброшенная в чужой город, без знакомств и связей, одинокая, беременная, повышенно-нервная, почти без средств, напрягает все усилия и посылает требуемые двадцать империалов. Лишь бы поскорее закончился этот ад, это одиночество, эта разлука, эта нервная лихорадка близкого человека за игорным столом чужой страны. В ответ получается письмо:

«Аня, милая, друг мой, жена моя; прости меня, не называй меня подлецом. Я сделал преступление, я все проиграл, что ты мне прислала, все, все до последнего крейцера, вчера же получил и вчера же проиграл. Аня, как я буду теперь глядеть на себя, что скажешь ты про меня?»

Что скажет Анна Григорьевна? Она снова вышлет денег на дорогу и снова будет ждать известий о проигрыше.

«…Я проиграл все к половине десятого и вышел как очумелый; я до того страдал, что тотчас побежал к священнику (не беспокойся, не был, не был и не пойду). Я думал дорогою, бежа к нему в темноте, по неизвестным улицам: ведь он пастырь божий, буду с ним говорить не как с частным лицом, а, как на исповеди… Но я заблудился в городе. Прибежал домой; теперь полночь, сижу и пишу тебе. (К священнику же не пойду, не пойду, клянусь, что не пойду!)»

Эти трепещущие стыдом и страданием покаянные письма Достоевского действуют сильнее самых жутких страниц его романов.

Баден был первым местом, где Анна Григорьевна присутствовала при этой ежедневной, изнурительной и безнадежной драме, записывая каждый вечер в свои стенографические тетради впечатления от протекшего дня. Нельзя пройти мимо этих записей, раскрывающих нам великого человека, гениального мыслителя и поэта, захваченного непреодолимой страстью, причиняющей ему и любимому им существу невыносимые страдания.

Приведём один случай, характерный для всей системы игры Достоевского и для всего их баденского быта.

Утром 16 июля у них накопилось 166 золотых {Золотой, как это видно из дальнейшего изложения А. Г. Достоевской, равнялся десяти или двадцати франкам (полуимпериал или империал); названная сумма составляла 1 660 франков или 3 320 франков. В обоих случаях это обеспечивало двум лицам несколько месяцев заграничной жизни («2 000 франков ведь это на 4 месяца житья… со всеми петербургскими», — писал Достоевский А. Н. Майкову из Женевы 16(28) августа 1867 года).}. Игра шла целый день с многократным обращением к домашним ресурсам, и под вечер у них оставалось 66 монет: дневной проигрыш исчислялся, таким образом, цифрой в тысячу франков.

На другой день, 17 июля, остаток суммы — всего 20 червонцев. 18 июля сумма проиграна полностью. Тогда он просит у жены дать ему ее драгоценности для заклада.

«Я вынула серьги и брошь и долго, долго рассматривала их. Мне казалось, что я вижу их в последний раз. (Так оно и оказалось.) Мне это было ужасно как больно: я так любила эти вещи, ведь они мне были подарены Федею…» Анна Григорьевна прощалась с ними, целовала их, просила заложить их на месяц, чтоб выкупить позже.

«Федя стал предо мной на колени, целовал меня в грудь, целовал мои руки, говорил, что я добрая и милая, что еще и не здоровая и что лучше меня нет никого на свете…»

Он ушел. Анна Григорьевна разразилась рыданиями. Ей было невыносимо больно. Все казалось ужасно, тяжело, безнадежно, непоправимо. Это было отчаяние, близкое, казалось ей, к сумасшествию. Рыдания душили ее… «Господи, как мне тяжело! Не знаю, часто ли у меня будут в жизни такие страшные минуты».

Прошло часа три. Наконец Достоевский пришел. «Он мне сказал, что все проиграл, даже полученные за заложенные серьги деньги (120 франков). Федя, сел на стул и хотел посадить меня к себе на колени, но я сама стала перед ним на колени и стала его утешать…» Он стал уверять, что это в последний раз, но не мог продолжать, облокотился на стол и заплакал. «Да, Федя заплакал; он сказал: «Я у тебя последнее украл, унес и проиграл». Я стала его утешать, но он все плакал. Как мне было за него больно, это ужасно, как он мучается…»

Но на другое утро, 19 июля, с последними остатками сбережений (один золотой, одна пятифранковая монета и четыре флорина) он был снова на рулетке и снова все проиграл. Он заложил свое обручальное кольцо за 20 франков — проигрыш! Анна Григорьевна отдает свою дорогую кружевную мантилью (подарок матери) и свое обручальное кольцо, потеряв всякую надежду на успех. Неотвязная тоска так и гложет ее.

Поздно вечером вернулся Федор Михайлович. На этот раз он поднес ей букет из белых и розовых роз. Он протянул ей оба обручальных кольца (второе было тоже заложено и только что выкуплено). После различных перемен счастья он выиграл 180 франков и сумел, в этот момент оставить рулетку. Старый закладчик, немец, возвращавший ему обручальные кольца, дал совет: «Больше никогда не играйте, иначе вы все проиграете».

Он не послушался. Через два дня все 180 франков были унесены колесом рулетки. «У нас действительно теперь нечем жить», — записывает в свой дневник 21 июля Анна Григорьевна.

В Дрездене она любила слушать музыку. Здесь и это становится затруднительным. Слишком много разряженных барынь! «А я ходи в старом черном платье, в котором мне ужасно как жарко и которое вдобавок не хорошо. Но что же делать, если так надо!» Обувь наносилась, и приходится прятать ноги. Остается только подниматься на гору за вокзалом и оттуда слушать отдаленную музыку, «которая удивительно как хороша». В Бадене исполняют «Эгмонта» Бетховена, «Дон-Жуана» и «Волшебную флейту» Моцарта, «Лючию Ламермур» Доницетти. Анна Григорьевна стремится забыться в этих звуках от ужаса баденской действительности… «Положение наше безвыходно, — записывает она в свой августовский дневник. — Жара страшная, дети ревут, в кузнице молотками стучат невыносимо, денег нет ни копейки, вещи заложены и могут пропасть, тесные комнаты, звук надоевшего колокольчика, книг нет, а ввиду еще возможность лишиться обеда…»

К тому же оба больны. У нее тошноты, жестокие рвоты, сильные боли. У него припадки падучей и сопровождающие их приступы страха смерти.

Но родные Анны Григорьевны присылают ей некоторые суммы, и Достоевские получают возможность оставить этот «проклятый город», этот «ад», этот игорный притон, доставивший им столько страданий.

23 августа 1867 года они покидают Баден и направляются в Женеву, отклоняясь в пути от своего маршрута для заезда в Базель, где их ждут шедевры одного из величайших мастеров германского Возрождения.

Ганс Гольбейн-младший

Одним из сильнейших впечатлений Достоевского от живописи за всю его жизнь была картина пленившего его в Дрездене Ганса Гольбейна-младшего «Труп Христа».

Достоевский с детства знал «Письма русского путешественника», где имеется сообщение Карамзина о том, с каким интересом он осматривал в Базеле «картины славного Гольбейна, базельского уроженца и друга Эразмова». «В Христе, снятом со креста, не видно ничего божественного; но, как умерший человек, изображен он весьма естественно…» {Карамзин, Соч., П., 1848, II, стр. 194.}.

Можно с большой вероятностью полагать, что Достоевский знал и предисловие Жорж Санд к ее книге «Чертово болото», в котором раскрывалось все огромное значение Гольбейна для новейшего, передового искусства.

«Первым толчком к созданию этой вещи, — писала о своей книге Жорж Санд, — была гравюра Гольбейна «Пляска смерти», которая развивает ряд важнейших мыслей, ставящих литературу на широкий социальный базис. Искусство при Гольбейне изображало жизнь с ее бедственных и мрачных сторон. Беспощадный пессимизм, особенно тяжелый потому, что сулит одни страдания всем обездоленным жизнью, окрасил мировоззрение Гольбейна. Перед современным художником та же проблема о голодных и раздетых, о социальной вражде и гуманности».

Такова была и главная тема Достоевского. По сообщению его жены, Федор Михайлович (очевидно, в середине 60-х годов) слышал от кого-то о «Трупе Христа» Гольбейна. Он решил в своих странствиях по Европе заехать в Базель, чтоб посмотреть это уже заочно близкое ему произведение. По пути в Женеву в августе 1867 года Достоевские пересаживаются на одной из промежуточных станций и 12(24) августа проводят в городе Эразма Роттердамского и его знаменитого портретиста.

День был пасмурный. Базель поразил их своей тишиной, безмолвием и унынием. Но в городском музее они увидели знаменитую сатирическую «Пляску смерти» Гольбейна, где представители всех сословий, профессий и званий вступают в хоровод неумолимого водителя. Здесь же находился необычайный холст, который Достоевский вспомнил в «Идиоте».

«Над дверью в следующую комнату висела одна картина, довольно странная по своей форме, около двух с половиной аршин в длину и никак не более шести вершков в высоту. Она изображала Спасителя, только что снятого со креста…

— Да это… это копия с Ганса Гольбейна, — сказал князь, успев разглядеть картину, — и хоть я знаток небольшой, но, кажется, отличная копия. Я эту картину за границей видел и забыть не могу…

— А что, Лев Николаевич, давно я хотел тебя спросить, веруешь ты в бога иль нет? — вдруг заговорил опять Рогожин, пройдя несколько шагов.

— Как ты странно спрашиваешь и… глядишь! — заметил князь невольно.

— А на эту картину я люблю смотреть, — пробормотал, помолчав, Рогожин, точно опять забыв свой вопрос.

— На эту картину! — вскричал вдруг князь под впечатлением внезапной мысли. — На эту картину! Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!

— Пропадает и то, — неожиданно подтвердил вдруг Рогожин».

Достоевский предполагал включить в роман трактовку князем Мышкиным гольбейнова шедевра (быть может, его дискуссию на эту тему с Рогожиным, только намеченную в приведенном отрывке). Вопросы атеизма и веры, реализма и натурализма здесь получили бы широкий простор. Но этот философский комментарий к Гольбейну он так и не написал, хотя картина Базельского музея поразила и восхитила его.

«…Удивительное произведение, — рассказывает в своем дневнике Анна Григорьевна, — но которое на меня просто произвело ужас, а Федю так до того поразило, что он провозгласил Гольбейна замечательным художником и поэтом». Вопреки традиции Христос представлен здесь «с телом похудевшим, кости и ребра видны, руки и ноги с пронзенными ранами, распухшие и сильно посинелые, как у мертвеца, который уже начал предаваться гниению. Лицо тоже страшно измученное, с глазами полуоткрытыми, но уже ничего не видящими и ничего не выражающими. Нос, рот и подбородок посинели; вообще это до такой степени похоже на настоящего мертвеца, что, право, мне казалось, что я не решилась бы остаться с ним в одной комнате. Положим, что это поразительно верно, но, право, это вовсе не эстетично, и во мне возбудило одно только отвращение и какой-то ужас. Федя же восхищался этой картиной».

Так записала А. Г. Достоевская в своем дневнике, вероятно, в тот же день. Но она вернулась к этому памятному эпизоду своего заграничного путешествия в своих позднейших воспоминаниях, добавив ряд дополнительных черт о восприятии Достоевским потрясающего новаторства Гольбейна.

«Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед нею как бы пораженный. Я же не в силах была смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через 15–20 я вернулась, то нашла, что Федор Михайлович продолжает стоять перед картиной как прикованный. В его взволнованном лице было то как бы испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии. Я потихоньку взяла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на скамью, с минуты на минуту ожидая наступления припадка. К счастью, этого не случилось: Федор Михайлович понемногу успокоился и, уходя из музея, настоял на том, чтобы еще раз зайти посмотреть столь поразившую его картину».

Этот грандиозный этюд нагого тела изображал легендарного мученика истлевающим мертвецом, неспособным воскреснуть для новой жизни. Суровый реализм художника отводил его от условной красоты и канонического благолепия, какие придавала таким преданиям официальная церковь. Это антирелигиозное значение знаменитой базельской картины отмечает в «Идиоте» князь Мышкин и подтверждает Рогожин.

Женева

Австро-прусская война 1866 года вызвала в политических кругах Европы опасения неизбежного и скорого столкновения Франции с Пруссией. Началась антимилитаристская агитация. Пацифистские круги решили созвать международный конгресс передовых деятелей Запада для демонстрации идей мира и свободы народов. Такой съезд был назначен на сентябрь 1867 года в Женеве. В нем дали согласие участвовать Виктор Гюго, Гарибальди, Джон-Стюарт Милль, Герцен, Бакунин, Огарев, Луи Блан, Пьер Леру, Жюль Валлес, Элизе Реклю, Эдгар Кинэ, Жюль Фавр, Литтре, Бюхнер. Собрания должны были происходить в избирательном дворце под флагом Лиги мира и свободы.

Достоевские уже около двух недель находились в Женеве, где они решили обосноваться на зиму. Свободно владея только французским языком, Федор Михайлович решил во время предстоящих родов жены жить там, где он мог бы свободно изъясняться. Они остановили свой выбор на Французской Швейцарии.

Именно здесь Достоевский мог лучше всего изучить современных революционных деятелей. Побережье Женевского озера вместе с главным городом кантона было в то время крупнейшим центром всеевропейской и, в частности, русской политической эмиграции. С середины 60-х годов здесь подолгу живет Герцен, наезжая сюда и в год пребывания Достоевского. Летом 1867 года сюда приезжал ветеран социализма 40-х годов Пьер Леру. В женевский год Достоевского здесь жили Н. П. Огарев, Н. И. Утин, Ал. Серно-Соловьевич, Карл Фогт, Н. Я. Николадзе и М. К. Элпидин, наконец, «адъютант Гарибальди» Лев Мечников. По свидетельству А. Г. Достоевской и Н. Н. Страхова, Достоевский постоянно общался с Огаревым, который часто заходил к добровольному петербургскому изгнаннику, приносил ему книги и газеты и даже ссужал его нередко десятью франками. Из женевских писем Герцена к сыну видно, что и Достоевский часто бывал у Огарева, где должен был встречаться с многочисленными русскими эмигрантами. Наконец почти одновременно с Достоевским в начале сентября 1867 года в Женеву приехал М. А. Бакунин, постоянно бывавший у Огарева и около года проживший на берегу Женевского озера, первоначально в самой Женеве, а затем в окрестностях Веве и Кларана, где проводил лето и Достоевский. 27 февраля 1868 года Герцен пишет сыну о больном Огареве: «Главное — его слишком тормошат: Бакунин, Утин, Достоевский, Мерчинский, Чернецкий, Данич, мы…»

Не может быть сомнений, что в этот свой женевский период Достоевский многократно видел Бакунина, вероятно, не раз беседовал с ним, очень много слышал о нем и мог непосредственно и свободно наблюдать его как одного из знаменитейших представителей русской революционной эмиграции. Теперь им предстояло встретиться на политическом конгрессе всемирного значения.

Это была крупная демонстрация прогрессивных кругов Европы. Видные общественные деятели разных стран: Гильом, Бюхнер, Цезарь де Пап — говорили от имени различных организаций и союзов. В конгрессе участвовал Гарибальди. В состав его вице-президентов были избраны Огарев и Бакунин. Не удивительно, что Достоевский, в молодости близкий к утопическим социалистам, переживший затем решительный кризис и примкнувший к противоположному стану, отнесся с естественным интересом к этому съезду, за которым с пристальным вниманием следила большая политическая печать всего мира. Здесь впервые он мог увидеть деятелей современного европейского социализма и революции 60-х годов. Этих новых социалистов и революционеров Достоевский еще не знал, и для него интерес конгресса в значительной степени заключался о возможности непосредственно наблюдать «этих господ», «которых я (пишет он С. А. Ивановой 29 сентября (11 октября) 1867 года) первый раз видел не в книгах, а наяву». Для художника, философа и публициста, каким был Достоевский, зрелище это, конечно, представляло первостепенный интерес. Из писем его видно, что первое непосредственное наблюдение современных левых деятелей в их декларациях и дискуссиях вызвало в нем повышенный, хотя и чисто отрицательный, интерес. Тезисы об истреблении христианской веры и больших монархий, об отмене капиталов и о том, чтобы «все было общее по приказу» — так воспринимал Достоевский проповедь современных ему социалистов — в корне противоречили его сложившемуся миросозерцанию. А поскольку идеи обычно у него имели значение стимулов художественного творчества, женевский конгресс должен быть учтен в истории позднейшего романа Достоевского.

Одно выступление должно было особенно привлечь его внимание. Известнейший воин международной революции, ветеран Праги и Дрездена, узник Саксонии, Австрии и России, дважды приговоренный к смертной казни и спасшийся бегством через три части света, Михаил Бакунин, уже при жизни ставший легендарным героем, потрясал огромную аудиторию женевского дворца ударными тезисами своей очередной речи.

Он привлекал всеобщее внимание съезда. Впервые после двадцатилетнего перерыва Бакунин появлялся на политической трибуне в ореоле бесстрашного борца с деспотизмом и мученика реакционных правительств. Выступление его, по свидетельству очевидцев, было чрезвычайно эффектным.

«Когда он поднимался своим тяжелым, неуклюжим шагом по лесенке, ведущей на эстраду, где заседало бюро, как всегда неряшливо одетый в какой-то серый балахон, раздались крики: «Бакунин!» Занимавший председательское место Гарибальди встал, сделал несколько шагов и бросился в его объятия. Эта торжественная встреча двух старых испытанных бойцов революции произвела необыкновенное впечатление. Все встали, и восторженным рукоплесканиям не было конца».

Речь Бакунина имела шумный успех.

«Его величавая фигура, энергические жесты, искренний, убежденный тон, короткие, как бы топором вырубленные фразы — все это производило сильное впечатление».

Он начал с решительного протеста против самого существования русской империи, основанной на отрицании всего человеческого права и свободы. Он требовал уничтожения централизованных государств для создания свободной федерации провинций и народов — будущих Соединенных Штатов Европы. Он предсказывал неустранимость страшной всемирной войны с неизбежным возвратом «к ужасным временам Валленштейна и Тилли».

«Горе, горе нациям, — заключал он с обычным своим ораторским подъемом, — горе нациям, вожди которых вернутся победоносными с полей битв! Лавры и ореолы превратятся в цепи и оковы для народов, которые вообразят себя победителями».

Шеститысячная толпа, наэлектризованная мощными ритмами этого сокрушительного красноречия, и напряженном безмолвии внимала оратору.

Все происходившее в женевском дворце глубоко потрясло и Достоевского. Кратко, но выразительно он через несколько дней в письмах к русским друзьям о работе конгресса возмущается проектами отмены христианской веры, уничтожения больших государств и насильственного насаждения мира.

«Все это без малейшего доказательства, все это заучено еще 20 лет тому назад наизусть, да так и осталось. И главное — огонь и меч — и после того, как все истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир».

Так преломилась речь Бакунина в сознании Достоевского. Он знал это страстное и бурное учение о крушении старого мира в грандиозной битве. Он и теперь верно уловил основные черты коммунистического анархизма с его ведущим принципом социальной революции как стихийного бунта и немедленного разрушения государств руками деклассированных элементов — разбойников, преступников, каторжников, нищих. Он и теперь правильно понял основное утверждение бакунизма 60-х годов, что только на почве атеизма и материализма возможно полное умственное освобождение личности, то есть достижение высшей цели исторического развития. «Бог существует, значит человек — раб. Человек разумен, справедлив, свободен, значит бога нет». Такая формула Бакунина как бы предвещала антирелигиозные афоризмы вольнодумных героев позднего Достоевского. Он почувствовал деспотический и повелительный характер, который придавал анархическому движению этот провозвестник будущих автономных общин, как и безграничность того всемирного разрушения, какое должно было предшествовать их образованию. Вот почему сущность этого необычайного призыва к всеобщему миру Достоевский выразил словами «огонь и меч». Как мыслитель и публицист, он с гневом и ужасом воспринимал эту страстную пропаганду уничтожения больших государств, но, как художник, он чувствовал силу и мощь этой выдающейся русской натуры, уже тридцать лет находившейся в центре внимания его крупнейших современников. Вот почему писатель так жадно всматривался в могучие черты этого гиганта, давно уже знакомого по рассказам в кружке Белинского и по личным встречам у Герцена в Лондоне, в Женеве у Огарева, теперь же на его глазах беспощадно судившего с высоты мировой политической трибуны всю современную цивилизацию. Потрясающий дар слова знаменитого эмигранта, ореол бунтарского героизма и тюремного мученичества, живая легенда о его подвигах и страданиях не могли не взволновать его собрата по эшафоту, тюрьме и Сибири. И пока эти стальные слова о разрушении религии и патриотизма болезненно вонзались в сердце писателя, личность произносившего их оратора как бы вырастала перед ним, раскрывая сложные тайники своего мятущегося и вечно ненасытного духа. Всматриваясь в черты этого лица, Достоевский почувствовал прилив томительной тревоги, предвещавшей нарождение нового творчества. Личность Бакунина как бы расковала дремлющую стихию каких-то творческих возможностей, и новый, еще глубоко загадочный, но уже нестерпимо волнующий образ стал мучительно прорезаться в его сознании. В этот день Достоевский утвердился в своем намерении изобразить Бакунина в романе о русской революции, замысел которого мог восходить еще к началу 60-х годов. Через два-три года он приступит к созданию образа Ставрогина.

Главные события личной жизни писателя в эту эпоху — рост семьи. В Женеве рождается 5 марта 1868 года первый ребенок Достоевского — девочка Соня.

Федор Михайлович, по свидетельству его жены, оказался нежнейшим отцом и уделял много времени и забот своей новорожденной дочке. Он мог целыми часами просиживать у ее постельки, то напевая ей песенки, то по-своему разговаривая с нею. Первым вопросом при его пробуждении или по возвращении домой было: «Что Соня? Здорова? Хорошо ли спала, кушала?» Отцовское чувство, раскрывшееся ему впервые столь поздно — на исходе пятого десятка жизни, доставляло ему безграничное счастье.

Но оно длилось недолго.

В своем личном архиве Достоевский всегда благоговейно хранил самый короткий и один из самых скорбных документов всей своей биографии.

«Город Женева Похоронный отдел.

Доктор Сильвестр извещен, что смерть мадемуазель Софии Достоевской в возрасте трех месяцев от рождения произошла 24 мая 1868 года, а погребение назначено на 26 мая 1868 года в 4 часа пополудни».

Достоевский переживал свое горе поистине трагически. В его долгой и горестной жизни это был сильнейший удар, затмивший даже прежние страшные испытания.

«Глубоко потрясенная и опечаленная ее кончиною, я страшно боялась за моего несчастного мужа: отчаяние его было бурное, он рыдал и плакал, как женщина, стоя пред остывшим телом своей любимицы, и покрывал ее бледное личико и ручки горячими поцелуями. Такого бурного отчаяния я никогда более не видала. Обоим нам казалось, что мы не вынесем нашего горя… На Федора Михайловича было страшно смотреть, до того он осунулся и похудел за неделю болезни Сони… Через несколько дней могила ее была обсажена кипарисами, а среди них был поставлен белый мраморный крест. Каждый день ходили мы с мужем на ее могилку, носили цветы и плакали».

Через несколько дней он писал Майкову:

«Это маленькое трехмесячное создание, такое бедное, такое крошечное — для меня было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил. Когда я своим смешным голосом пел ей песни, она любила их слушать. Она не плакала и не морщилась, когда я ее целовал. Она останавливалась плакать, когда я подходил».

Пораженный этой утратой, Достоевский поведал жене грустную повесть всей своей жизни. Покидая Женеву, в теплый, но пасмурный день на палубе грузового парохода он припомнил печальные этапы своей личной судьбы.

«Под влиянием прощания с могилкой Сонечки, — рассказывает Анна Григорьевна, — Федор Михайлович был чрезвычайно растроган и потрясен, и тут, в первый раз в жизни (он редко роптал), я услышала его горькие жалобы на судьбу, всю жизнь его преследовавшую. Вспоминая, он мне рассказывал про свою печальную одинокую юность после смерти нежно им любимой матери, вспоминал насмешки товарищей по литературному поприщу, сначала признавших его талант, а затем жестоко его обидевших. Вспоминал про каторгу и о том, сколько он выстрадал за четыре года пребывания в ней. Говорил о своих мечтах найти в браке своем с Марьей Дмитриевной столь желанное семейное счастье, которое, увы, не осуществилось: детей от Марьи Дмитриевны он не имел, а ее «странный, мнительный и болезненно-фантастическнй характер» был причиною того, что он был с нею очень несчастлив. И вот теперь, когда это «великое и единственное человеческое счастье иметь родное дитя» посетило его и он имел возможность сознать и оценить это счастье, злая судьба не пощадила его и отняла у него столь дорогое ему существо. Никогда, ни прежде, ни потом, не пересказывал он с такими мелкими, а иногда трогательными подробностями те горькие обиды, которые ему пришлось вынести в своей жизни от близких и дорогих ему людей».

Все лето Достоевские проводят в Веве. Анна Григорьевна тоскует и плачет, Федор Михайлович усиленно работает — «день и ночь» — над «Идиотом» (2-я и 3-я части). Городок ему кажется чем-то вроде глухой российской провинции (Бронницы или Зарайск!). Но зато: «это одна из первых панорам в Европе. В самом роскошном балете такой декорации нету, как этот берег Женевского озера… Горы, вода, блеск — волшебство». Князь Мышкин показан на этом безбрежном пространстве: «Пред ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет…» Но здесь возможна лишь уединенная жизнь, а Достоевский любит большие города Европы с их многолюдными улицами.

В начале сентября они выезжают в Италию, где заканчивалась долголетняя борьба Гарибальди за объединение страны.

Глава XVРоман-поэма

Сюжет

Медленно и мучительно слагался сюжет нового романа «Идиот», но в напряженном труде его создателя сложился он уверенно и стройно, драматично и монументально. Из разветвлений действия резко выступают главные линии огромного и поражающего замысла, который господствует над всеми эпизодами, отступлениями и вставными партиями.

Каков же этот окончательный абрис любимейшего из созданий Достоевского?

Представитель захудалого княжеского рода Лев Николаевич Мышкин не имеет никаких средств к существованию и к тому же должен лечиться от эпилепсии. Посланный каким-то благотворителем за границу к знаменитому врачу на излечение, он возвращается через несколько лет в Петербург.

В доме своего знатного родственника генерала Епанчина Мышкин видит фотографию замечательной красавицы — Настасьи Филипповны, блестящей петербургской «камелии», которую хотят выдать замуж за секретаря генерала Епанчина — Ганю Иволгина. Чуткий и впечатлительный Мышкин сразу улавливает в лице этой блестящей женщины выражение затаенного внутреннего страдания. Портрет Настасьи Филипповны — одна из лучших описательных страниц Достоевского. Александр Блок поставил ее эпиграфом к своему знаменитому стихотворению «Незнакомка».

Трагична судьба этой женщины. Рано осиротевшая красавица-девочка, дочь бедного помещика, была взята на воспитание дельцом и богачом Тоцким, для которого стала впоследствии предметом жизненных утех. Но умная, глубокая, талантливая и волевая женщина протестует против этого деспотизма и обиды. В ней растет чувство возмущения против бесправия, несправедливости и угнетения человека. Она готова мстить обществу, надругавшемуся над ее мечтами о человеческом счастье и чистой жизни. Она стремится вырваться из душного мира лжи, цинизма и низости, чтоб возродиться для глубокого чувства и душевного счастья. Встретив князя Мышкина, столь не похожего на окружающих ее представителей великосветского Петербурга, она полюбила его.

Князь Мышкин воплощает представление Достоевского о прекрасном человеке. Скромный, искренний и чуткий, сочувствующий всем униженным и оскорбленным, мечтающий о счастье и мире всех людей, он друг детей, защитник больных, покровитель «падших». Вот почему он и представляется всем благоденствующим членам общества «юродивым», «идиотом», ничтожеством.

Но Достоевский замечательно показывает превосходство своего героя над всеми представителями господствующего круга. Автор вводит его в мир меценатов-помещиков, генералов-откупщиков, воротил финансового мира и окружающих их карьеристов и темных дельцов. Таковы член торговых компаний и акционерных обществ Тоцкий; превосходительный владелец доходных домов, поместий и фабрик Епанчин; «нетерпеливый нищий» Иволгин, человек с душою черной, алчной, завистливой и необъятно самолюбивой. В этом логове, где царят нажива, обман, культ денег и презрение к человеку, обречены на гибель все честные и чистые люди. Трагическая участь одаренной русской женщины Настасьи Филипповны и благородного мечтателя — князя Мышкина — предопределена звериными обычаями этого бездушного мира.

Узнав Настасью Филипповну, князь Мышкин проникается к ней глубоким чувством — любовью-жалостью.

«Вы страдали и из такого ада чистая вышли», — говорит он ей, пораженный ее страдальческой красотой. Чтоб вывести ее из роскошного и ужасающего столичного «полусвета», он предлагает ей стать его женой. Она отвечает ему любовью-восхищением и любовью-жертвой: «содержанка Тоцкого» не станет «губить младенца» — она потопит свое чувство к нему в разгуле. Уезжая на тройке с Рогожиным, она раскрывает Мышкину всю свою душу: «Прощай, князь, в первый раз человека видела!»

Отношения их вскоре осложняются. В Настасью Филипповну без памяти влюблен молодой купчик-миллионер Рогожин, необузданный в своих инстинктах и вожделениях.

Этот фанатик страсти отчасти связан с знаменитыми судебными процессами того времени, которые Достоевский упоминает в «Идиоте», чтоб дополнить общее представление о мрачной и преступной эпохе всеобщей разнузданной борьбы за деньги и власть. Но сам он чужд этой грабительской уголовщине и способен на любовь до самозабвения. Рогожин — широкая натура, человек сильных порывов и больших чувств.

Не смея и думать о сочетании своей опозоренной судьбы с жизнью лучезарного праведника, Настасья Филипповна принимает поклонение необузданного Парфена, но отдает все силы своего горячего сердца и, тонкого ума на устройство счастья своего взрослого младенца: брак князя с дочерью генерала Епанчина — красавицей и умницей Аглаей — представляется ей достойным осуществлением ее плана. Она обращается к девушке с чудесными посланиями, раскрывая в них всю любовь к ней князя и всю свою решимость навсегда отказаться от него.

Но вскоре личная встреча двух женщин приводит их к резкому разрыву. Мышкин полон преданности и дружбы к обеим, но в решительный момент остается с униженной и страдающей Настасьей Филипповной. Они у порога счастья. Князь ведет ее под венец.

Но Настасья Филипповна продолжает метаться в поисках выхода из своего нравственного тупика. Вот почему она бессильна бороться, когда появляется Рогожин. Он увозит к себе невесту князя Мышкина и в припадке отчаяния и ревности убивает ее. Страшный мир стяжателей и распутников погубил двух прекрасных людей, попавших в его заклятый круг.

Сильны и драматичны главные сцены романа. Таков эпизод, замечательно раскрывающий роль денег в тогдашнем обществе, — Настасья Филипповна бросает в пылающий камин пачку с сотней тысяч рублей, предлагая Гане Иволгину выхватить их из огня в свою полную собственность. Такова сцена покушения ревнивца Рогожина на князя Мышкина, который не в состоянии поверить, чтобы его друг и названый брат пожелал его смерти. Такова встреча Настасьи Филипповны с Аглаей и их поединок за «прекрасного человека», приносящий победу не гордой девушке, а несчастной женщине, которой отдал свою любовь и сострадание кроткий князь. Таков и эпилог, сообщающий роману звучание настоящей трагедии. Во всех этих фрагментах проявилось высокое мастерство Достоевского как великого реалиста нашей совести, глубочайшего психолога и неподражаемого лирика.

Князь Мышкин являет намеченный автором тип идеального человека своей любовью, добротой, альтруизмом. Но в мире золотого тельца и он подчинен всеобщему закону страдания, безнадежности, гибели. В такой глубокий поэтический символ облекает Достоевский свою мысль о судьбе духовной красоты в царстве наживы, сладострастия и преступления.

Образы

Князь Мышкин

Из типов мировой литературы, сопоставленных самим Достоевским с его героем, всех ближе к Мышкину созданный Сервантесом «рыцарь печального образа». Особенно привлекло русского романиста стремление автора «Дон-Кихота» дать своему герою точную и верную социальную характеристику, предопределившую и объяснившую его личность и подвиги. Перед нами, как известно, мелкий оскудевший дворянин, бедный сельский гидальго, потерявший рассудок за чтением рыцарских романов и вообразивший себя странствующим рыцарем, призванным бороться в жестоком мире феодального самовластия за спасение всех угнетенных и поверженных. Возвышенный гуманист и ценитель духовной красоты, он ратует за торжество справедливости и всеобщего счастья во имя своей чистой рыцарской любви к прекрасной даме Дульцинее Тобосской. По своему наивному отрыву от грубой действительности образ Дон-Кихота может показаться смешным, но по своей моральной устремленности к высшей правде он трагичен. Виктор Гюго верно отметил, что в глубине своей души Сервантес на стороне Дон-Кихота.

Достоевский был увлечен этим вековым образом. «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения, — пишет он несколько позже, — это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли». Это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек. Это «величайшая и самая грустная книга из всех созданных гением человека». Достоевский дает глубокую характеристику драмы Дон-Кихота, который не мог пережить крушения своих иллюзий и, когда «был побежден здравомыслящим цырульником Караско, отрицателем и сатириком…, тотчас же умер тихо, с грустною улыбкою, утешая плачущего Санчо, любя весь мир всею великою силой любви, заключенной в святом сердце его, понимая, однако, что ему уже нечего более в этом мире делать…».

Так строится в основном и образ князя Мышкина: последний представитель древнего рода, полунищий и больной, проникнутый безграничной любовью к прелестной и несчастной женщине, он бессилен уберечь ее от мирового зла и навсегда уходит вслед за нею в ночь своего безумия.

Это рыцарь бедный, как толковал его Пушкин. Достоевскому был известен только неполный текст этой баллады, которая в то время, по запретам духовной цензуры, не могла печататься целиком. Опускалась третья строфа: «Путешествуя в Женеву, На дороге у креста Видел он Марию-деву» и прочее. Опускалась и последняя строфа («Но пречистая, конечно, Заступилась за него»), что делало зашифрованным смысл всего стихотворения. Оставались прекрасные и неясные формулы: «Он имел одно виденье, Непостижное уму…» Или: «С той поры, сгорев душою, Он на женщин не смотрел…» Сохранялись таинственные инициалы А. М. Д. или малопонятные читателю наименования литургической латыни: «Lumen coeli, Sancta Rosa!..» Но Достоевский безошибочно истолковал этот пушкинский фрагмент, построив свой образ на теме чистой любви:

Полон чистою любовью,

Верен сладостной мечте…

«— Есть одно странное русское стихотворение про «рыцаря бедного», отрывок без начала и конца, — разъясняет обществу Епанчиных один из присутствующих».

Но слово берет Аглая.

«— Поэту хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ все огромное понятие средневековой рыцарской платонической любви… — толкует католическую легенду умная русская девушка. — Разумеется, все это идеал… «Рыцарь бедный» тот же Дон-Кихот, но только серьезный, а не комический».

Девушка читает «Жил на свете рыцарь бедный» с глубоким проникновением в дух и смысл баллады. «Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза два прошла по ее прекрасному лицу».

Для большей жизненности своего героя Достоевский решил наделить его рядом автобиографических черт: своей болезнью, своей внешностью и своей нравственной философией. Генеалогия «идиота» довольно точно отражает фамильную хронику Достоевских, а его сложная сословная психология должна, по мысли автора, определить, какой общественный слой современной России призван выделить из своей среды положительно прекрасного человека, способного затмить своим нравственным величием бессмертного ламанчского рыцаря.

Лев Николаевич Мышкин, как известно, последний и единственный представитель древнего и совершенно упавшего княжеского рода; среди ближайших предков его уже были однодворцы, то есть по образу жизни и быту своему крестьяне-землепашцы, сохранившие от своего дворянского звания некоторое право владеть людьми и самостоятельно распоряжаться плодами своих трудов. «Сам пашет, сам орет, сам и денежки берет», — определяла народная поговорка однодворцев. Эти обнищавшие дворяне тревожили царское правительство своим материальным упадком и привлекали пристальное внимание Достоевского. В своем журнале он даже отметил знаменательное и печальное явление времени в заметке «Дворянин, желающий стать крестьянином». Из этой среды вышел и его любимый герой — нищий эпилептик, князь Мышкин. Отец его, впрочем, пытался подняться из родового вымирания и даже выслужился из юнкеров до чина пехотного подпоручика. Но выше подняться не мог и умер под судом в военном госпитале. По материнской линии князь происходил из мелкого купечества. Мать его была дочерью московского купца третьей гильдии Папушина, умершего в бедности и в банкротстве, то есть, по существу, мещанина.

Но возможность социального возрождения хранится где-то в боковых линиях купеческой родни князя Мышкина. Старший брат его деда был богатейшим купцом, и весь его миллионный капитал неожиданно переходит к последнему в роде, открывая убогому юноше с тощим узелком неограниченные жизненные возможности.

Достоевский приближает Мышкина к высотам своей духовной жизни. Князь появляется среди вкладчиков акционерных компаний, блестящих офицеров и темных дельцов Петербурга как праведник среди грешников. Он считается «идиотом», но нет человека подобного ему «по благородному простодушью и безграничной доверчивости», говорит о нем Аглая. Достоевскому замечательно удается создать, особенно в первой части романа, впечатление исключительной пленительности и неотразимого обаяния этого «юродивого», как бы ставшего «над схваткой» человеческих страстей и вожделений. В нем есть какая-то ясность и теплота, раскрывающие ту мудрость сердца, которая превышает самые отточенные и блестящие доводы рассудка.

В черновиках романа Достоевский прямо раскрыл влечения князя к жизни, к современности, к родине. В духе Пушкина — но не «Рыцаря бедного», а «Вакхической песни» — он восклицает: «Да здравствует солнце! Да здравствует жизнь!» Главная тема князя — Россия. Писатель стремился показать, «как Россия отражается» в речах князя: параллель «об иностранном и русском народе» (любимая тема Достоевского «Россия и Европа»), «речь князя у Аглаи на даче: сравнение Запада с Востоком», его «описание Москвы». И главное — громадность новых впечатлений о России.

Но сам автор признал, что в целом замысел был воплощен неудачно. Он нежно любил своего «Идиота», но признавал поставленную в нем задачу невыполненной. Капиталистический Петербург 60-х годов, воссозданный по традициям натуральной школы, не открывал достаточно далеких и глубоких перспектив для раскрытия в самой жизни высшего нравственного идеала. Противоречия в судьбе и характере князя Мышкина — бездомный странник, ставший миллионером и завидным женихом; деклассированный и обнищавший обломок вымирающего рода, произносящий речи в защиту и похвалу титулованного барства и сановного слоя, явно нарушают сущность задуманного образа. К тому же Мышкин не показан как деятель и реформатор, каким всегда предполагается подлинный «прекрасный человек»: ведь овладев идеей, Дон-Кихот берется за оружие.

Но «высший смысл» своего реализма, оставшийся невоплощенным в князе Мышкине, Достоевский со всей силой раскрывает в метаниях и борьбе своей «грешницы», много возлюбившей и заплатившей жизнью за бурю своих чувств, устремленных к неомрачаемой духовной красоте.

Настасья Филипповна

Одно из высших достижений романа «Идиот», как и всего творческого пути Достоевского, — образ Настасьи Филипповны. Это центр, к которому тянутся все нити сюжета и от которого исходят все импульсы действия.

Есть два толкования этого сложного и глубокого женского образа. По одному из них героиня Достоевского — вакханка, гетера, «бесноватая», одержимая чувственной страстью, которая и приводит ее к гибели. Недаром сама она называет себя «уличной», «рогожинской», «бесстыдной». Ее лицо выражает «необъятную гордость». Это мстительница, не знающая пощады. Красоту ее один из героев романа называет «фантастической и демонической».

По другому толкованию Настасья Филипповна — воплощение нравственной чуткости и чистоты, устремленности к идеалу и любви. Она любит музыку, она читала много поэм, у нее безошибочный вкус и врожденная культурность. Она мечтает о человеке, который придет и поймет ее. Это смелая и мужественная натура, способная на протест и борьбу.

В окончательной редакции господствует эта вторая, «чистая» Настасья Филипповна. Достоевский «оправдывает» свою героиню. Он изображает ее на фоне растленной среды высокопоставленного Петербурга и прекрасно передает возникновение ее высокого чувства к первому человеку необычайной душевной просветленности, которого она встретила. Возрожденная к новой жизни, она поднимает бунт против мира тонких, епанчиных, иволгиных. Правдой и справедливостью звучат протесты, брошенные ею в лицо ее плотоядным искателям, лишившим юную девушку высшего права на любовь и счастье.

Образ ее контрастно оттеняется Аглаей Епанчиной. Это сильная и умная девушка. Она способна на критическое отношение к своей среде и рвется из своего гнезда на волю. «Я не хочу по их балам ездить, я хочу пользу приносить…» Ее захватывает революционная литература, она «все запрещенные книги прочла». В эпилоге романа Аглая порывает со своей аристократической средой и связывает свою судьбу с польским революционером для борьбы за освобождение его поверженной родины.

Отсюда душевное внимание Настасьи Филипповны к этой генеральской дочке и завершающий их необычные отношения «поединок» — знаменитая встреча соперниц, из которой бесправная и отверженная выходит победительницей. Достоевский мастерски раскрывает и недосягаемое чувство собственного достоинства этой «загубленной женщины» и бурю страдания, охватывающую под конец ее оскорбленную душу.

Образ вырастает до высокого трагизма.

Писатель изображает свою героиню нравственно одаренной натурой. У нее репутация бескорыстной женщины. Никто не может похвалиться успехом у этой всем известной куртизанки. В Петербурге ее связь с Тоцким только видимость — она уже навсегда ушла от него и строго замкнулась; ее кружок — это какие-то бедные чиновницы, захудалые актрисы, семейство безвестного учителя. Она любит юродивых и старушек. Ее влечет ко всему незаметному, смиренному, убогому.

Изредка у нее собираются ценители ее блестящей внешности. Тогда она являет тип Перикловой возлюбленной. Остроумная, увлекающаяся, неотразимая, она обладает тонким даром беседы, искусством меткой реплики, умением вести опасный спор. Слушатели дивятся «блестящему уму и светлому чувству, с которым она иногда рассказывала, когда увлекалась».

Внешность ее поражает законченностью черт и какой-то скорбной одухотворенностью. «Такая красота — сила, — горячо сказала Аделаида, — с этакою красотою можно мир перевернуть!» Гордое совершенство ее облика пронизано внутренней болью и словно предвещает безумие. В Мышкине ее портрет вызывает глубочайшее сострадание и мысль о доброте, которая могла бы спасти эту мятущуюся натуру. Ее ослепительные черты вселяют в него тревогу и ужас, он страшится этого великолепного лица, в котором есть нечто грозное, как в лике Аполлона.

Но она способна на высшие проявления сердечности и самопожертвования. Так выступает она в одной из лучших сцен романа — при встрече главных героев ночью в Павловске у дачи Епанчиных.

«И вот, наконец, она стояла перед ним лицом к лицу, в первый раз после их разлуки; она что-то говорила ему, но он молча смотрел на нее; сердце его переполнилось и заныло от боли. О, никогда потом не мог он забыть эту встречу с ней и вспоминал всегда с одинаковою болью. Она опустилась пред ним на колена, тут же на улице, как исступленная; он отступил в испуге, а она ловила его руку, чтобы целовать ее, и точно так же, как и давеча в его сне, слезы блистали теперь на ее длинных ресницах.

— Встань, встань! — говорил он испуганным шепотом, подымая ее. — Встань скорее!

— Ты счастлив? Счастлив? — спрашивала она. — Мне только одно слово скажи, счастлив ты теперь? Сегодня, сейчас? У ней? Что она сказала?

Она не подымалась, она не слушала его, она спрашивала спеша и спешила говорить, как будто за ней была погоня.

— Я еду завтра, как ты приказал. Я не буду… В последний ведь раз я тебя вижу, в последний! Теперь уж совсем ведь в последний раз!

— Успокойся, встань — проговорил он в отчаянии.

Она жадно всматривалась в него, схватившись за его руки.

— Прощай! — сказала она, наконец, встала и быстро пошла от него, почти побежала. Князь видел, что подле нее вдруг очутился Рогожин, подхватил ее под руку и повел!..»

Невозможность для «содержанки Тоцкого» унизить своей близостью чистый образ рыцаря бедного заставляет ее бежать из-под венца к Рогожину и принять от его руки смертельный удар.

Рогожин

На такой же художественной высоте выдержан романистом и образ Рогожина. Это воплощение импульсивной и поглощающей страсти, переходящей под напором борьбы в такую же сокрушительную и стихийную ревность. В нем господствует «что-то страстное до страдания». Для раскрытия этого вольного разгула инстинктов, столь легко переходящих в боль и муку, Достоевский выбирает натуру примитивную, непосредственную, легко воспламеняющуюся, во всей первобытной свежести ее влечений и порывов. Его никто никогда не воспитывал, он не приучен к системе тормозов внутренней дисциплины. Он, как ветер, гуляет по всем раздольям жизни. Парфен малограмотен, ничего не читал, «не знал даже имени Пушкина». Он говорит, как простолюдин, такими оборотами, как эфтот, надоть, ономнясь. В его одежде безвкусица и крик: яркий галстук с драгоценной булавкой, массивный бриллиантовый перстень на грязном пальце.

Культура не коснулась этого «миллионера в тулупе». Семья его близка к темным течениям раскола: отец для виду блюдет «закон», но влечется к скопцам, хлыстам, сектантам; тетка, монашенка по призванию, живет в центре староверов — Пскове. Да и сам младший наследник фирмы устремлен, по предсказанию Мышкина, к «двуперстному сложению» и дониконовскому писанию. Кряжистый купеческий род Рогожиных далек от новшеств европействующего быта — от типа подстриженных и принаряженных «негоциантов» в цветных жилетах; он сохраняет прочные связи с народными традициями и поверьями старины. В нем живет цельность древнего благочестия вместе с грозной удалью стрелецких бунтов.

Этот национальный образ широкой и смелой натуры дан Достоевским с ориентацией на его любимого шекспировского героя — Отелло. Характерна внешность Рогожина: у него курчавые черные волосы, широкий и сплюснутый нос, выдающиеся скулы, грубая нижняя часть лица, огненные глаза. Автор не раз называет его «черномором», «черноволосым», «мрачным».

Не случайно внешний облик Парфена близок к типу венецианского мавра — он так же исключителен в своей страсти и ненависти. Поняв глубину чувства Настасьи Филипповны к Мышкину, он решает убить его. Но благородное от природы сердце Рогожина захвачено обаянием князя. Он весь в борьбе и готов отказаться от преступного замысла. Он даже решает отрезать себе все пути к замышленному злодеянию. Для этого он братается с Мышкиным — народным обрядом обмена крестами — и просит старуху мать благословить его соперника «как бы родного сына». Он хочет придать задуманному преступлению характер братоубийства — одного из страшнейших прегрешений — и тем самым сделать его невозможным. Все это просто и величественно, как катарсис античной трагедии. Рогожину становится доступен пафос героического жертвоприношения. Обрекая себя на высшую муку, задыхаясь и дрожа, он делает титаническое усилие, чтоб удержаться на краю бездны.

«— Так бери же ее, коли судьба! Твоя!!! Уступаю!..»

Жертва эта свыше сил: покушение состоится, и только страшный ответный вопль эпилептика-князя: «Парфен, не верю!» — остановит руку Рогожина.

Но его ревность прорвется бурно и неудержимо в мертвенную белую ночь, когда он увезет свою «королеву» из-под венца с Мышкиным и навсегда остановит ее мятущееся сердце, полное чистой любви и охваченное греховной страстью. Каторжный приговор он выслушивает безмолвно и задумчиво, готовый вступить на путь очищения и возрождения.

Эти центральные образы романа в своих сложных взаимоотношениях и напряженной борьбе выражают одну из заветнейших мыслей Достоевского — о величии самоотверженной любви к страдающей человеческой личности. В романе 1868 года эта тема звучит с максимальной ясностью и силой: «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества».

Композиция

Сам Достоевский сформулировал новый конструктивный принцип, положенный им в основу «Идиота»: главному сюжету здесь сопутствуют бесчисленные параллельные истории или боковые фабулы, освещающие или оттеняющие на всем протяжении романа эволюцию его центрального замысла и основное развитие действия. «И потому бесконечность историй в романе (miserableй всех сословий) рядом с течением главного сюжета».

Монография о Мышкине сопровождается соподчиненными ей этюдами об отверженных разных групп и типов. Таковы опустившийся генерал Иволгин, чиновник Лебедев, «сальный шут» Фердыщенко, ростовщик Птицын, «позитивист» Бурдовский с его компанией, рогожинская ватага и другие разнородные персонажи, резко контрастирующие своими скандальными фигурами основной притче о праведном герое. Такой контрапункт или противопоставление гротескных фигур единому святому или нравственному подвижнику, видимо, восходят к методу романтических антитез Гюго в одной из любимейших книг Достоевского, где подворью уродов противостоит Собор Парижской богоматери, а прелестная Эсмеральда внушает страсть чудовищному Квазимодо. В своих реалистических романах Достоевский, как известно, пользовался подчас приемами позднего романтизма, преображенного в духе новой эпохи и получившего неожиданный и смелый поворот в гущу современной действительности.

Вот почему основной теме «Идиота» аккомпанируют частные эпизоды, как бы пародирующие ведущий мотив. Вставная новелла о Мари дает в миниатюре разработку господствующей фабулы о трагической участи безвинно опозоренной женщины. Сцена отречения Рогожина пародически предвещается пустословием генерала Иволгина: «Князь кричит: твоя! Я кричу: твоя!..» — и прочее. Бессвязный рассказ Лебедева о графине дю Барри восполняет проникновенные раздумья Мышкина о последнем дне приговоренного. Запись Ипполита о «Снятии с креста» Гольбейна как бы служит ироническим истолкованием впечатлений Мышкина и Настасьи Филипповны от той же картины. Все это создает ряд соответствий, параллелей или «сюжетных рифм» к главной теме романа и создает лейтмотивы, проходящие в различной тональности и с разной силой звучания через все эпическое целое этой сложнейшей оркестровки протекающих событий.

Достоевский применил здесь свой излюбленный прием конклава, то есть исключительного собрания с важными задачами и непредвиденными осложнениями, раскрывающими главный узел сюжета.

Кульминация первой части — день рождения Настасьи Филипповны. Как всегда у Достоевского, здесь ощущается скрытое и тревожное ожидание важного события — официальной помолвки героини с Ганей Иволгиным. Все по виду спокойно и прилично: общество развлекается салонными играми. Но внутренняя драма прорывается неожиданными эпизодами. Князь хочет жениться на Настасье Филипповне. Он объявлен обладателем миллионного наследства. Рогожин привозит сотню тысяч своей «королеве». Она бросает деньги в пылающий камин, чтоб испытать бескорыстие и честь своего жениха Гаврилы Ардалионовича. Тот выдерживает искус, но падает в обморок. Конфликты и сцены прорезаны лихорадочной речью Настасьи Филипповны. Наложница Троцкого не хочет губить праведника: «Князь, тебе теперь надо Аглаю Епанчину!»

Заканчивая «Идиота», Достоевский сообщает в своих письмах об особом принципе его построения: «для развязки романа почти и писался и задуман был весь роман».

Оказывается, одна из сильнейших сцен Достоевского — князь Мышкин и Рогожин у тела Настасьи Филипповны — явилась «зерном» всего романа. Гибель героини, взаимное сострадание двух соперников, двух названых братьев над трупом любимой ими женщины, возвещающее им обоим безнадежный исход на каторгу или в сумасшедший дом, — вот из какой трагической развязки возник роман о прекрасном человеке, обреченном его бездушной эпохой на гибель. От бурных сцен, исканий и метаний Достоевский шел через серию потрясений и бунтов к «окончательной катастрофе» (по его же термину). Кульминация драмы сливалась с ее эпилогом.

«Идиот» — самое лирическое среди крупных созданий Достоевского. Автору здесь наиболее удалось создать то, к чему он всегда стремился, — роман-поэму: так понимал он произведение, в котором главные образы отличались особенной полнотой и силой своих чувств, в котором отношения их раскрывали глубокую внутреннюю драму и намечали путь к большим идеям о человеке и мире. Поэмой назвал Гоголь «Мертвые души». Персонажи здесь становились вековыми образами, за плутовским анекдотом слышались рыдания автора о его родине. К такому преображению всего мелкого и пошлого в трагическое и потрясающее всегда стремился Достоевский. Центральные образы «Идиота» действительно глубоко поэтичны, общение героев здесь поднимается на уровень подлинной душевной трагедии, а смело и оригинально построенный сюжет романа дает возможность автору высказать ряд своих основных убеждений о судьбе чистого и одинокого человека в окружении «мизераблей всех сословий».

Обилие художественных впечатлений от знаменитых живописцев Ренессанса придает «Идиоту» характер своеобразного эстетического трактата, богатого замечательными афоризмами о красоте. Это, по Достоевскому, великая сила, способная преобразить мир лжи и преступлений в царство правды и высшей гармонии. Именно здесь Достоевский произносит свое знаменитое изречение: «Мир красотой спасется».

Глава XVIПеред битвой

По Италии. Снова Дрезден

Достоевский плохо чувствовал себя в Швейцарии. Он любил открытые горизонты. Горы, окружающие Женевское озеро, удручали его. «Они суживают мой кругозор, — говорил он жене, — я б не мог здесь написать ничего ценного».

Достоевские решили провести зиму в Италии. В начале сентября 1868 года они переправлялись на лошадях через Симплон. Солнце ранней осени пригревало осторожно и ласково. Пассажиры стали подниматься пешком по боковым тропинкам, собирая по пути пучки альпийских цветов. «Самое пылкое воображение не представит себе, что это за живописная горная дорога через Симплон», — писал вскоре Достоевский своей племяннице. Анна Григорьевна тихо шла, опираясь на руку мужа. Ей казалось, что все горе осталось по ту сторону Альп и что в Италии жизнь снова улыбнется ей.

Ломбардские крестьяне чрезвычайно понравились Федору Михайловичу — они напомнили ему русскую деревню и землепашцев его далекой родины.

Милан снова поразил его своим собором: «громадный, мраморный, готический…, фантастический, как сон». Достоевские поднялись на кровлю собора полюбоваться на венчающие его статуи и взглянуть на раскинувшуюся до горизонта Ломбардскую равнину.

Но осень в Милане была дождливая, а местные читальни не получали русских газет, которые стали за границей для Федора Михайловича необходимостью.

В ноябре путешественники переехали во Флоренцию.

Здесь возродились для них счастливые дни Дрездена — посещение картинных галерей и осмотр художественных памятников. Достоевский восхищался архитектурой дворцов, музеев и соборов. По свидетельству его спутницы, он часто бывал в Палаццо Питти и приходил в восторг от картины Рафаэля «Мадонна в креслах». В Уффици он полюбил другую картину того же художника — «Иоанн Креститель в пустыне». Гениальным произведением он признавал и статую Венеры Медицейской.

После осмотра галерей, сообщает Л. Ф. Достоевская, «они гуляли по городу, вдоль Арно. Если стояла хорошая погода, то они отправлялись на прогулку в Кашины или в сад Боболи. Розы, цветущие там в январе, произвели сильное впечатление на их северную фантазию. Мои родители привыкли в это время года видеть покрытые снегом улицы и закутанных в шубы людей. Цветы в январе казались им непостижимым явлением. Мой отец говорит о розах в саду Боболи в своих письмах к друзьям, а моя мать в своих воспоминаниях».

Флоренция в солнечные дни «это почти что рай, — писал он С. А. Ивановой 6 февраля (25 января) 1869 года. — Ничего представить нельзя лучше впечатления этого неба, воздуха и света… Здесь есть такое солнце и небо и такие действительно уж чудеса искусства {Подчеркнуто Достоевским.} неслыханного и невообразимого, буквально говоря…»

В результате этого постоянного погружения в мир искусств Достоевский предлагает Майкову из Флоренции в 1869 году темы для исторических былин типа «Констанцского собора» преимущественно о русском прошлом; но «вдруг», в другой уже балладе, продолжает Достоевский:

«…перейти к изображению конца 15-го — начала 16-го столетья в Европе, Италии, папства, искусства храмов, Рафаэля, поклонения Аполлону Бельведерскому, первых слухов о реформе, о Лютере, об Америке, об золоте, об Испании и Англии — целая горячая картина в параллель со всеми предыдущими русскими картинами, — но с намеками о будущности этой картины, о будущей науке, об атеизме, о правах человечества {Подчеркнуто Достоевским.}, сознанных по-западному, а не по-нашему, что и послужило источником всего, что есть и что будет».

Такое восприятие и понимание Ренессанса как материала для всемирно-исторической поэмы Достоевский вынес из своих художественных скитальчеств по Европе.

Город Данте и Микеланджело настроил Достоевского на творческий лад. Романист усиленно работает здесь над последней частью «Идиота», стремясь закончить его к концу года. Здесь 11 ноября 1868 года планируется «Сцена двух соперниц»: намечается «гордая и высокая речь Настасьи Филипповны, простая, с достоинством высоким». Здесь же во Флоренции были написаны главы свадьба князя Мышкина и гибель Настасьи Филипповны: соперники у ее тела.

С весны 1869 года Достоевские решают оставить Флоренцию и переехать на зиму в Прагу, что соответствовало бы живому интересу Достоевского к сближению России с зарубежным славянством. В июле они покидают тосканскую столицу и проводят по пути день в «ученой Болонье» с ее древним университетом, чтоб увидеть еще одну картину Рафаэля — «Святую Цецилию». Они задерживаются на четыре дня в Венеции. Неповторимый город особенно воздействовал на художественную восприимчивость и творческое воображение Достоевского. Он был в полном восторге от архитектуры церкви св. Марка и целыми часами рассматривал ее мозаики. Он восхищался мощной конструкцией и знаменитыми плафонами Дворца дожей. Все это могло возбудить в его художественной памяти бурное прошлое Венеции — бегство Казановы из-под свинцовых крыш старинной темницы, так называемых «пломб» — смелое приключение, которое редактор «Времени» воспроизвел в своем журнале по «Мемуарам» знаменитого авантюриста; или карнавал на людной и пестрой пьяцца, где таинственные люди в масках и плащах плетут свои кровавые интриги, как это рассказал Шиллер в своем «Духовидце».

Венеция увлекла и своей современной жизнью. «Можно сказать, что все четыре дня мы не сходили с площади Сан-Марко — до того она, и днем и вечером, производила на нас чарующее впечатление», — завершает А. Г. Достоевская описание своего итальянского путешествия.

В Праге Достоевские пробыли всего три дня — здесь не существовало меблированных комнат. Оставалось вернуться в ближний Дрезден, где европейские странники снова обосновались на зиму.

14 сентября 1869 года здесь родилась их вторая дочь — Любовь. {Любовь Федоровна Достоевская (1869–1926) выступала в литературе в качестве беллетристки — рассказы и повести «Адвокатка», «Эмигрантка», «Больные девушки» — и мемуаристки — книга воспоминаний об отце, вышедшая в Мюнхене в 1921 году. Сокращенный русский перевод: «Достоевский в изображении его дочери Л. Достоевской», М. — П., 1922}.

«Житие великого грешника»

В 1868 году были закончены пять томов «Войны и мира», восторженно встреченные читателями и критикой. Вскоре, по выходе последнего тома, Страхов писал: «Это неслыханное явление — эпопея в современных формах искусства».

У Достоевского возникает потребность испробовать и себя в таком «гомерическом» жанре и выразить в огромном эпическом творении свой заветный замысел о современном человеке. «Вся идея потребует большого размера, объемом по крайней мере такого же, как роман Толстого», — сообщает он Страхову весною 1870 года. Из письма же к Майкову мы узнаем, что уже к концу 1868 года у Достоевского сложилась тема для огромного романа Атеизм: это история русского скептика, который после долголетних скитальчеств по всевозможным богословским школам и простонародным сектам «под конец обретает и православие и русскую землю».

Такая, по мысли Достоевского, центральная идея его личного духовного опыта и его мировоззрения требовала для своего воплощения обширной формы новейшей философской эпопеи. Тема развивалась бы в иных планах и в другой проблемной и стилевой тональности, но обязывала бы автора к такому же широкому охвату материала и научному обоснованию всей фабулы: прежде чем приняться за роман, Достоевскому, по его словам, «нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных».

Замысел такого произведения восходил к чтениям эпохи молодости Достоевского. В кружке Белинского еще в начале 40-х годов зачитывались оригинальной и увлекательной книгой — романом Жорж Санд «Спиридион».

Панаев специально переводил из него отрывки для Белинского и Некрасова. Весьма возможно, что при увлечении творчеством Жорж Санд Достоевский прочел этот роман еще в молодости и тогда же почувствовал в нем новый оригинальный и смелый жанр, сочетающий в себе современную политику с религиозно-философской проблематикой, что уже, видимо, отвечало каким-то скрытым творческим склонностям начинающего автора. Он оценил этот опыт идеологического эпоса современности и обратился к нему в момент планирования своей книги об атеизме, а затем и десять лет спустя, в эпоху построения своего последнего произведения — «Братьев Карамазовых».

Роман Жорж Санд был написан ею в сотрудничестве с Пьером Леру и ставил кардинальную тему эпохи: социализм или христианство? Эта тема волновала Достоевского уже в годы его молодости, и она же, но под другим углом, легла в основу его последнего романа. В целом «Спиридион» представлял собою широко развернутую критику католицизма на фоне идей утопического социализма.

Действие романа отнесено к середине XVIII века, а финал к эпохе Великой французской революции. Драма сводится к исканиям молодого инока Алексея, мысль которого разорвана борьбой двух страшных сил — атеизма и веры. «Одновременно католик и еретик, я одной рукой обращался к авторитету римской церкви, пока другая перелистывала страницы, полные бунтарского духа и свободного исследования…» Проникнутый глубочайшими сомнениями, юный чернец решает отказаться от своего духовного сана и идти в мир — «бросить монашеский клобук на терновник большой дороги, чтоб отправиться к людям в поисках свободы совести и знания». Из католического богослова герой становится страстным вольнодумцем, непримиримым отрицателем римской церкви. Религия его принимает философские формы, и сам он из верующего превращается в ученого: «Сократ казался мне не менее достойным искупить грехи человечества, чем Иисус из Назарета». Прежнее место святых занимают теперь в его сознании Платон и Спиноза, чтоб, в свою очередь, уступить вскоре сферу своего влияния точным исследователям — отцам геометрии Ньютону, Кеплеру, Декарту. Поднявшись на эти вершины познания, монах почувствовал «головокружение атеизма».

Эти умственные скитания католического инока, перечитывающего все тома обширного монастырского книгохранилища, как бы предвещают метания великого грешника у Достоевского. Над исканиями молодого бенедиктинца у Жорж Санд господствует тема безверия, получившая такую углубленную разработку и в «Братьях Карамазовых».

Достоевского пленил главный замысел Жорж Санд, породивший и ее своеобразный творческий метод. По толкованию самой романистки, аббат Спиридион — это воплощение человечества, проходящего через все религиозные исповедания. Нечто вроде такой художественной энциклопедии верований мечтал дать и Достоевский в своем «Атеизме».

Мысль романиста упорно работала над этим сложным замыслом, столь богатым идеями и драмами. 25 марта (6 апреля) 1870 года Достоевский в письме к Майкову возвращается к своей любимой теме. Роман получил теперь заглавие «Житие великого грешника». Он состоял из пяти отдельных повестей, объединенных только личностью главного героя (композиционный закон «Героя нашего времени» {Достоевский высоко ценил архитектонику романа Лермонтова (пять самостоятельных новелл об одном герое), на этом принципе строил в 1846–1849 годах «Неточку Незванову» и уже в 1856 году обдумывал «длинный роман — приключения одного лица, имеющие между собой цельную, общую связь, а между тем состоящие из совершенно отдельных друг от друга и законченных само по себе эпизодов». Каждый эпизод — отдельная повесть, совокупность повестей — цельный роман. (Письмо Е. И. Якушкину 1/VI 1857 года; то же А. Н. Майкову 18/1 1856 года и М. М. Достоевскому 9/XI 1856 года.)}).

В первой повести дано введение: русский образованный круг 40-х или даже 30-х годов, детство и отрочество будущего героя, его пребывание в пансионе и участие в уголовном преступлении.

Действие второй повести происходит в монастыре, где живет на покое архиерей Тихон Задонский; сюда родители отдали на обучение и исправление своего тринадцатилетнего мальчика; развращенный «нигилист-ребенок» подпадает под влияние Тихона, который учит его самообладанию: «победи себя и победишь мир». В монастыре отбывает кару Чаадаев, которого посещают Пушкин, Белинский и Грановский. Здесь же представители народных верований — раскольники Павел Прусский и Голубов, инок Парфений.

Третья повесть — молодость героя. Годы учения: интерес к позитивизму и атеизму. Сказывается безмерная гордость и презрение к человечеству, уверенность, что он величайший из людей. Ужасный ростовщик внушает ему мысль о накоплении золота. Раскрываются беспримерные контрасты необычайной личности: подвиг и страшные злодейства. В этом разделе преступность великого грешника достигает кульминации.

В четвертой повести глубокий кризис героя: от гордости он идет в схимники и странники, пускается в путешествие по России. Наступает неожиданный перелом: «Роман. Любовь. Жажда смирения».

Пятая книга намечала полное возрождение грешника: «Он становится до всех кроток и милостив именно потому, что уже безмерно выше всех… Кончает воспитательным домом и Гасом {Выдающийся филантроп доктор Гааз, о котором Достоевский упоминает в «Идиоте».} становится. Все яснеет. Умирает, признаваясь в преступлении».

Можно представить себе размах и ширь эпопеи, выполненной по такому плану: три десятилетия русской жизни, раскрытые в главных течениях общественной мысли и философских исканий, показанные в образах крупнейших исторических деятелей; скитания по России с погружением в мир народных представлений о правде и греховности, Христе и Антихристе; глубокая эволюция одного выдающегося характера от убийства к душевному просветлению и плодотворной деятельности на пользу обездоленных и бесправных — какая многообразная и всеобъемлющая картина России середины XIX века выступила бы перед нами из этого широчайшего эпического полотна!

Но чтоб воссоздать такое «хождение по мукам» современного русского правдоискателя, необходимо было вернуться в Россию, как заявляет в своих письмах сам автор этого обширного замысла. Того же требовал и начатый роман о русской революции. Достоевские собираются на родину.

К этому моменту относится важный перелом в характере и судьбе Федора Михайловича: он навсегда отходит от игры, излечивается от этого «проклятого миража», «наваждения», «проклятой фантазии».

28 апреля 1871 года Достоевский писал жене:

«Надо мной великое дело совершилось, исчезла гнусная фантазия, мучившая меня почти 10 лет. Десять лет (или лучше со смерти брата, когда я был вдруг подавлен долгами) я все мечтал выиграть. Мечтал серьезно, страстно. Теперь же все кончено! Это был вполне последний раз. Веришь ли ты тому, Аня, что у меня теперь руки развязаны; я был связан игрой, я теперь буду об деле думать и не мечтать по целым ночам об игре, как бывало это…»

Перед самым отъездом Достоевских в Россию происходит в их жизни незаметный, но не лишенный драматизма эпизод: сожжение рукописей Федора Михайловича за весь заграничный период его деятельности, то есть «Идиота», «Вечного мужа», «Бесов» (первые части).

Анна Григорьевна умоляла сохранить эти драгоценные тетради и взять их с собой.

«Но Федор Михайлович напомнил мне, что на русской границе его, несомненно, будут обыскивать и бумаги от него отберут, а затем они пропадут, как пропали все его бумаги при его аресте в 1849 году. Возможно было предполагать, что до просмотра бумаг нас могут задержать в Вержболове. Как ни жалко было мне расставаться с рукописями, но пришлось покориться настойчивым доводам Федора Михайловича. Мы растопили камин и сожгли бумаги».

Главная беда заключалась в утрате многочисленных черновых вариантов, которыми изобиловали рукописи Достоевского. Но Анна Григорьевна сумела спасти главное: записные книжки к романам, исключительно богатые планами, беглыми проектами, «пробами», ранними редакциями, набросками, характеристиками, отрывками, имеющими исключительное значение для изучения творчества этого неутомимого труженика пера.

Записные книжки были переданы Анной Григорьевной ее матери, которая должна была вернуться в Россию значительно позже. Эти тетради были спасены. Записи к «Идиоту» были изданы в 1931 году, а к «Бесам» — в 1935.

В начале июля 1871 года Достоевские были снова в России. Завершилась исключительно важная для Достоевского эпоха. За границей окончательно отстаиваются основные замыслы всей его последующей деятельности и крепко завязываются художественно-философские идеи трех его последних романов.

Но творческие замыслы имеют свою судьбу. Новые жгучие темы заслонили в мастерской художника план 1868 года, и только отдельные черты задуманного им цикла отразились на трех его последних книгах.

«Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы» явились фрагментарными осуществлениями «Жития великого грешника». Это с полной очевидностью явствует из записных книжек Достоевского.

Страшный год

Последний год пребывания Достоевского в Европе был одним из важнейших моментов ее новой истории. Завоевательная политика Пруссии превращала сорвавшуюся в июле 1870 года европейскую войну в справедливую защиту французами своей территории и своей национальности.

Достоевский ведет в своих творческих тетрадях дневник военным событиям.

В конце июля: «Все транспорты заняты под армию. Даже почта не приходит. Вчера из Берлина газеты не пришли. Сражение, вероятно, будет через неделю».

«Теперь уже 3-е августа… На Рейн с обеих сторон сошлось тысяч по триста. Еще вчера стояли друг против друга, каждый час готовые броситься один на другого. Курсы падают. Все дорожает. Ни те, ни другие не выдержат долго войны. А между тем собираются долго драться. Что-то будет! Вероятно, завтра или послезавтра последует решительная встреча».

«Сегодня 11 [августа]. Французы разбиты 6-го числа…»

«Сегодня 14 сентября, и, может быть, войска подошли к Парижу».

«10 октября… Париж в осаде. Во Франции инерция от административных порядков, нет твердого правительства».

Чувствуется глубокая взволнованность и верное понимание протекающих мировых событий. Уже в самом начале войны, когда еще можно было гадать об исходе будущей кампании, он пишет 17 (29) августа в Россию своей племяннице:

«Франция слишком очерствела и измельчала. Временная боль ничего не значит; она ее перенесет и воскреснет к новой жизни и к новой мысли. А то ведь все была старая фраза, с одной стороны, и трусость и телесные наслаждения с другой. Наполеонова фамилия будет уже невозможна…

Семидесятилетняя наша русская, европейская, немецкая политика должна тоже будет измениться сама собою. Те же немцы нам откроют, наконец, каковы они есть в самом деле. Вообще перемена для Европы будет великая всюду. Каков толчок! Сколько новой жизни повсеместно будет вызвано!»

Достоевский прожил в Германии весь период франко-прусского конфликта — он читал появившиеся внезапно на всех стенах немецкие плакаты «Война объявлена!» и через год присутствовал при торжественной встрече возвращающихся из Франции победоносных войск. Он успел за это время услышать от немецких профессоров требования разрушения Парижа и в рукописях читал отрывочный дневник действующей армии — письма немецких солдат об ужасах кампании. Он из центра Саксонии услышал знаменитый ответ Жюля Фавра Бисмарку, полные гнева и отчаяния слова, которые через три года он вспомнит в «Бесах», как лейтмотив к своей фантастической Марсельезе:

— Ни пяди нашей земли, ни камня наших бастионов!

Он пристально следил за возникновением нового народного государства на развалинах обветшалой империи и слышал призывы новой демократии к братству трудящихся всех стран и к миру между всеми народами. Парижская коммуна вызывает в нем тревожные раздумья о судьбах человечества и грядущих путях истории.

4 мая 1871 года Страхов запрашивал Достоевского:

«Что вы скажете о французских событиях? У нас, по обычаю, явилось много ярых приверженцев коммуны… Как думаете? Не начинается ли новая эра? Не заря ли будущего дня?…»

Достоевский отвечает в духе своих сложившихся убеждений, далеких от революционного действия, но страстно устремленных к поискам высшей социальной справедливости. Он верил в особые пути к достижению общечеловеческой правды. «Мир красотой спасется» — этому его учила старая Европа, «страна святых чудес», собранных в Цвингере, Уффици, Палаццо Питти, базельском Музеуме, высящихся на площадях Милана, Кельна, Страсбурга своими стрельчатыми башнями и фантастическими скульптурами. Может ли перед лицом такой бесценной духовной культуры современная революция «сказать новое слово»? «Пожар Парижа есть чудовищность, хотя он представляется сторонникам коммуны красотою». Итак, «эстетическая идея в новом человечестве помутилась». Не так создается идеальное общество, не те пути ведут к социальному обновлению. «На Западе Христа потеряли, и оттого Запад падает…» Достоевский пребывает в плену своих отмирающих религиозно-эстетических идей, среди широко раскрывшихся человечеству новых могучих законов исторической борьбы.

Но вскоре он все же признает, что начавшийся бой буржуазии с пролетариатом закончится неизбежной победой коммунизма. Он запишет в черновиках к «Подростку» поразительные слова:

«Версилов о неминуемости коммунизма. Жизнь людей разделяется на две стороны: историческую и ту, какая бы должна быть (оправданную Христом, явившимся во плоти человеческой). Та и другая стороны имеют неизменные законы. По этим законам коммунизм восторжествует (правы ли, виноваты ли коммунисты). Но их торжество будет самою крайнею точкою удаления от царства небесного. Но торжества надо ждать. Его, однако же, никто не ждет из правящих судьбами мира сего…»

Глава XVIIРоман-памфлет

«…Пусть выйдет хоть памфлет,

но я выскажусь».

Письмо Н. Н. Страхову

5 апреля 1870 года.

Творческая история

Пока в декабре 1869 года Достоевский планирует свое «Житие великого грешника», в дрезденскую читальню, где он проводит вечера за чтением русских и иностранных газет, прибывают тревожные известия. Они сообщают о таинственном убийстве в Москве, о зловещем заговоре, раскинувшем свои сети по всей России, о грозной организации политического террора, об обществе Народной расправы или топора, о нарастающей русской революции, о страшных именах стареющего Бакунина и юного Нечаева, угрожающих спокойствию всего европейского человечества.

Московские корреспонденции потрясают Достоевского:

«В Разумовском, в Петровской академии, найден убитым студент Иванов. Подробности злодейства страшны. Иванов найден примерзшим к глыбе, через которую просвечивало его тело. Голова его прострелена в затылок, причем пуля вылетела в глаз. Выстрел сделан, по-видимому, в упор. Ноги опутаны башлыком, в который наложены кирпичи, а шея крепко стянута шарфом. По-видимому, убийцы волокли труп от места преступления к пруду. Шапка (чужая), бывшая на голове Иванова, сильно смята, как бы от сильных ударов тупым орудием… По слухам, Иванов прибыл в академию три года тому назад из Казанской губернии, был весьма любим товарищами, но характер имел скрытный и несообщительный. Он был стипендиатом академии; наибольшую часть денег отдавал своей матери и сестре».

Таинственное преступление вскоре было раскрыто. Следствие выяснило, что несколько молодых людей составили в Москве под руководством подпольного заговорщика Сергея Нечаева, близкого друга и последователя Бакунина, тайное общество террористов по образцу польского народного жонда с эмблемой топора и названием Комитета народной расправы. На тайных совещаниях постоянным оппонентом Нечаева выступал студент Петровской земледельческой академии Иванов, не скрывавший своего намерения отколоться от их кружка и стать во главе нового революционного сообщества. Нечаев убедил своих товарищей «устранить» опасного сочлена, который может их выдать правительству. И 21 ноября 1869 года Иванов, завлеченный пятью заговорщиками поздно вечером в пустынное место Разумовского парка, был в этой засаде убит, а тело его брошено в пруд.

Такой беспримерный политический самосуд был вскоре осужден передовой общественностью мира во главе с Марксом и Энгельсом.

Выяснилось, что Нечаев выполнял волю и план Бакунина, у которого он прожил в Женеве весну 1869 года. Лишь незадолго перед тем Бакунин поместил в издаваемой им женевской газете «Народное дело» ряд статей, в которых требовал установить связь между русской революцией и мировой, чтобы освободить многомиллионный рабочий люд из-под ярма капитала, наследственной собственности и царского владычества: «Мы должны пробудить в народе сознание его собственной необъятной силы, уснувшей со времен Пугачева». Во имя этой цели молодой бунтарь назначается представителем русской ветви бакунинского всемирного революционного Альянса, чтобы вызвать в России насильственный переворот и превратить самодержавную деспотию в грандиозный союз вольных общин.

С такой политической директивой — поднять на зыбкой почве одряхлевшей империи к 19 февраля 1870 года всенародное возмущение и до основания смести ее прогнивший строй — Нечаев в августе 1869 года возвращается из Швейцарии в Россию.

Достоевский не колеблется ни мгновения: он сразу прозревает, сколько заветных мыслей сможет вложить в роман о Нечаеве. Снова перед ним, как и в 1865 году, образ мятежника-студента с разрушительной философией на устах и террористической практикой («вроде «Преступления и наказания», — пишет он друзьям об этой новой идее, — но еще ближе, еще насущнее к действительности и прямо касается самого важного современного вопроса»). Он чувствует, как увлекательно сумеет развернуть историю этого идеологического преступления, какие животрепещущие проблемы, волнующие всю европейскую современность, сможет поставить и развернуть вокруг изображения этого убийства «по теории».

В материалах и сведениях у него нет недостатка. Он видел главные штабы русской революции в Петербурге в 1848 году и в Женеве в 1868. Он лично знал и видел «отцов и детей» российской революции в Коломне и на Каруже, на пятницах Петрашевского и на собраниях Лиги мира и свободы. Он знал и видел всю эту молодую женевскую эмиграцию, в чью среду через несколько месяцев прибыл Нечаев заключать союз с патриархом Бакуниным для предания великой России разгрому и всесожжению. И когда Достоевский узнал об этих «женевских директивах» нечаевского заговора, он почувствовал, что перед ним тема, исключительно близкая и непосредственно знакомая. Он тотчас же решает возвести факты текущей политической борьбы в символику своего романа, фантастически сочетая свои впечатления от газетной хроники с раздумьями над текстами евангелиста. И, приступая к фреске своего подпольного ада, он решается развернуть во всю ширь огромную портретную галерею деятелей двух революционных поколений, сливая в лице своих ставрогиных и верховенских крупнейшие фигуры петрашевцев и нечаевцев. Оставляя первые — уже замечательные по драматизму и глубине — записи к «Житию великого грешника», Достоевский стремительно и бесповоротно обращается к труднейшей теме политического романа о мятущейся современности. В самом конце 1869 года — всего только через месяц после выстрела в гроте Петровско-Разумовской академии — он уже заносит в свои черновые тетради первые записи к «Бесам».

Современная пресса доставила Достоевскому обширные и разнообразные сведения о главных деятелях «русской революции» и прежде всего о том, кого публицисты различных стран и направлений громогласно, многократно и единодушно называли душою убийства, организатором заговора и подстрекателем Нечаева — о «женевском вожде русской революции» Михаиле Бакунине.

Этим громким именем была прежде всего встревожена большая немецкая печать. Ряд газет — прусских, кельнских, франкфуртских — уделяет особенное внимание «нигилистической революции в России».

И не удивительно, ведь знаменитый вождь 1848 года был германский политический преступник, ярко развернувший свою революционную деятельность в том самом Дрездене, где, кстати сказать, Достоевский в течение полутора лет работал над своими «Бесами».

«Верно то, — писали в «Allgemeine Zeitung», — что Бакунин есть основатель и руководитель этого заговора, который имеет своей целью ни больше, ни меньше, как уничтожение всякого государственного начала, отвержение всякой личной собственности и воцарение коммунизма» {Приведено в «Московских ведомостях», 1870, 8 января, № 5.}.

В русской печати появляется первая статья о знаменитом Бакунине, написанная товарищем его молодости, а затем его политическим и личным врагом М. Н. Катковым.

Штаб русской революции, сообщает редактор «Московских ведомостей», перенесен из Лондона в Женеву:

«Отсюда сыплются воззвания к топорам, отсюда отправляются к нам эмиссары, сюда бегут за вдохновениями и приказаниями Худяковы {И. А. Худяков — участник дела Д. Каракозова, собиратель народного эпоса, последователь революционных демократов. Ездил в Женеву в 1865 году для установления политических связей с Бакуниным, Герценом и Огаревым.} и Нечаевы. Об издателях «Колокола» уже не говорят. Скипетр русской революционной партии перешел в руки к другой знаменитости, к тому Бакунину, который в 1849 году бунтовал на дрезденских улицах, попал за то в австрийские казематы, был потом выдан нашему правительству, сидел в крепости, писал оттуда умилительные и полные раскаяния письма, был помилован и выслан на житье в Сибирь, где ему была дарована полная свобода, служил там по откупам, женился на молоденькой польке из ссыльного семейства, сошелся со многими из соплеменников своей жены и, когда разыгралось польское дело, бежал из Сибири и в 1863 году вместе с несколькими сорванцами польской эмиграции предпринимал морскую экспедицию против России, но предпочел высадиться на шведском берегу. Вот он, этот вождь русской революционной партии, организатор заговора, покрывшего теперь своею сетью всю Россию. Фигура интересная. Тень ее ложится на всю колоссальную Россию».

Попутно Бакунин называется главнокомандующим нашей революции или ее женевским вождем, выдвигающим как образец для своей молодой братии фигуру Стеньки Разина.

Статье Каткова нельзя было отказать в ценности приводимых материалов. Для опытного художника здесь крылся редкий клад, и Достоевский не прошел мимо него.

Автор «Бесов» возвращается из-за границы в Петербург как раз в первые дни громкого политического дела о заговоре нечаевцев, которое разбиралось в Петербургской судебной палате при открытых дверях с 1 июля по 1 сентября.

Всеобщее внимание привлек анализ юристами важнейшего политического документа процесса — «Катехизиса революционера». Достоевский всесторонне изучил этот агитационный кодекс по отчетам «Правительственного вестника», где он был напечатан полностью. Следы этого документа явно ощутимы в главе «Петр Степанович в хлопотах», появившейся в «Русском вестнике» через три месяца, в октябре 1871 года.

Сопоставление материалов процесса со страницами романа вскрывает методы Достоевского в обработке исторических документов.

Так, Верховенский, задуманный романистом как мошенник и авантюрист, как некий Хлестаков от революции, проповедует по женевскому уставу устройство притонов, сближение с городскими сплетниками и публичными женщинами, знакомство с полицией и миром старых приказных, заведение сношений с разбойниками и преступниками, влияние на высокопоставленных лиц через их любовниц и т. д. (таковы в романе отношения Петра Степановича с губернаторской четой, с Кармазиновым, с Федькой Каторжным).

Вслед за материалами процесса Достоевский указывает на Бакунина как на автора «Катехизиса» (хотя фамилии его в романе не называет). Этим вопросом на процессе особенно интересовалась защита. Адвокатам первой группы подсудимых было весьма важно доказать, что никакого русского заговора не было и что не только нечаевцы, но даже сам Нечаев был руководим вождями эмиграции. Дело вовсе не в Успенском, Кузнецове и Прыжове — подразумевалось в речах защиты, — а в грозном вожде европейской революции Бакунине, который из Женевы разжигал доверчивую русскую молодежь своими прокламациями и воззваниями. Отсюда в вопросах и речах Спасовича, Урусова и других криминалистов сквозило явственное стремление доказать, что невидимая душа процесса — Бакунин. Именно он и кодифицировал в грозный повстанческий свод принципы крайней революционной борьбы. «Наше дело — страшное, полное повсеместное и беспощадное разрушение. Соединимся с диким разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России». Никто на процессе и не сомневался в авторстве Бакунина. Таково, конечно, было и впечатление Достоевского. Петр Верховенский заявляет Ставрогину по поводу организации подполья:

«— Вы сами устав писали, вам нечего объяснять».

В этой необычной декларации действительно была сосредоточена вся бакунинская философия революции. Это экстракт его политической программы и боевого метода. Здесь звучат героические мотивы сокрушения старого мира во имя освобождения закованного и порабощенного человечества. Есть здесь сильные и верные утверждения, способные воспитать бойца за новую жизнь. Но все это угашается принципами «политики Макиавелли и системой иезуитов» (по слову самого автора этих воззваний). Это наказ бунтарю новейшего типа удушить в себе все чувства: дружбы, любви и чести — во имя страшного, полного, повсеместного и беспощадного разрушения.

Весьма возможно, что Достоевский посещал судебную палату и видел главных обвиняемых, ставших героями его романа. Совершенно несомненно, что арену заговора он изучил на месте, о чем сам мимоходом указал в романе: «Это было очень мрачное место в конце огромного Ставрогинского парка. Я потом нарочно ходил туда посмотреть; как, должно быть, казалось оно угрюмым в тот суровый осенний вечер…» Достоевский провел в Москве конец декабря 1871 года и начало января 1872; он, несомненно, воспользовался этим, чтобы побывать в Петровско-Разумовском, и непосредственно изучил топографию нечаевского заговора, точно воссозданную с ее прудами и гротами в «Многотрудной ночи».

Следственные материалы Достоевский подвергает строгому отбору по велениям своего сложного замысла, придавая всей этой необычайной уголовщине неповторимый колорит идей-фантазий и судеб-трагедий.

Когда Достоевский стал работать над второй частью романа, возникла центральная глава всей композиции — исповедь Ставрогина. Но Катков отказывается печатать девятую главу второй части «Бесов» в своем «семейном» журнале и обрекает этим автора на ломку всей структуры сложившегося большого романа, уже в значительной части опубликованного. Тщетно Достоевский ищет выхода из разразившейся над ним катастрофы и создает варианты с компромиссными решениями, надеясь спасти свой план и идею хотя бы в их основных направлениях. Тема преступления над малолетней, отчасти уже звучавшая в истории Свидригайлова, разработана в главе «Бесов» с такой глубиной, что ни один из вариантов ее Катков не соглашается утвердить для печати. Достоевский пытался было показать, что грех Ставрогина существовал лишь в его воображении как вымысел его расстроенной фантазии, а не как факт. Но и это отвергается редакцией. Достоевскому остается принять последствия veto и исключить из «Бесов» центральную главу «У Тихона» с ее вторым разделом — исповедью Ставрогина. Задуманный фрагмент «Жития великого грешника» рушится. В нем автор приводил революционного подпольщика Ставрогина в келью монаха каяться в своих нравственных падениях. Как и в других своих романах, здесь Достоевский противопоставлял социализму и бунту религиозное начало — православную церковь. Именно таким был ведущий мотив задуманного «Жития», или «Атеизма», герой которого обретал, наконец, русского Христа и русского бога, становился воспитателем нищих детей и благодетелем обреченных на гибель арестантов, как идеальный друг несчастных доктор Гааз.

Пережив потрясающий удар по своему заветнейшему замыслу, Достоевский на целых четырнадцать месяцев прекращает публикацию своего романа. И когда в конце 1872 года в «Русском вестнике» появляется последняя часть «Бесов», эпопея возрожденного грешника утрачивает черты романа-поэмы типа «Божественной комедии» Данте и как бы перекликается с мрачными средневековыми моралите о страшной гибели нераскаянного преступника. Медленное разложение Ставрогина в новых падениях и прегрешениях приводит его к отчаянию и самоубийству.

Но, покорившийся внешне своим антагонистам, Достоевский внутренне сохранял верность очистительной идее. В самый момент окончания романа он продолжает искать пути для воплощения своего первоначального замысла о просветлении омраченной совести всенародным покаянием. В конце ноября или в начале декабря 1872 года Достоевский еще не отказался опубликовать «Исповедь Ставрогина». Об этом свидетельствуют последние строки рукописи «Бесов»:

«После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки, но никому не известные. Я очень ищу их. Может быть, найду и если возможно будет…

Finis». {Публикуется впервые.}

Это драгоценное свидетельство об отношениях Достоевского к одной из своих стержневых тем, которую он снабдил открытым финалом, с перспективами к будущим воплощениям.

Прототипы и типы

Первоначально главными героями романа выступали Нечаев и Иванов — первый под знаком Раскольникова, второй под знаком Мышкина: теоретик-убийца и гибнущий «прекрасный человек». Исторические современники — студент Нечаев и раскольник Голубев — должны были столкнуться в романе и дать искру для воспламенения всей фабулы.

Но с первых же сообщений об убийстве газеты, как мы видим, рядом с Нечаевым и Ивановым называют третьего современника, масштабы фигуры которого особенно в 1870 году значительно превосходили этих студенческих деятелей, — Бакунина. Личность его, получившая в русской и европейской печати в связи с нечаевским убийством необычайное значение и злободневность, и была положена Достоевским в основу центрального образа романа — Ставрогина. Только под таким освещением загадочный образ героя выступает из сумрака сложнейшей психологической тайны и получает необходимое истолкование. В этом образе Достоевский решил воплотить свое представление о знаменитом русском бунтаре, стремясь показать, что вся его оглушительная деятельность бесплодна и беспредметна, как и его прославленная личность. Носитель мировой революционной славы, по толкованию Достоевского, — окованный рефлексией русский барич, скиталец по Европе, оторванный от корней родной почвы, пленник изощренной мысли, бессильный что-либо свершить и обреченный на бездеятельность и бесславную погибель.

Ставрогин — воплощение исключительно умственной, мозговой силы. В нем интеллект поглощает все прочие духовные проявления, парализуя и обеспложивая всю его душевную жизнь. Мысль, доведенная до степени чудовищной силы, пожирающая все, что могло бы рядом с ней распуститься в духовном организме, какой-то феноменальный Рассудок-Ваал, в жертву которому принесена вся богатая область чувства, фантазии, лирических эмоций, — такова формула ставрогинской личности. «Вас борет какая-то новая грозная мысль», «вас колеблет великая мысль», — говорят ему окружающие, ощущая нечто трагическое и грозное в этом человеке, снедаемом без остатка идеей. Этот голый мозг, достигший какой-то небывалой гипертрофии, поражает мощью своих грандиозных концепций, обреченных на крушение в силу их исключительно мозговой природы. Перед нами гений абстракта, исполин логических отвлечений, весь захваченный безграничными перспективами обширных, но бесплодных теорий. Их пафос в колоссальной силе, умерщвляющей все, к чему прикасается Ставрогин; их трагизм — в бессилии стать созидательным, переплавить истребление в творчество. Мертвенность Ставрогина — это окаменелость гениального теоретика при обнаружившейся невозможности возвести идею ломки в категорию созидания, жизненно отожествить волю к разрушению с творческой страстью. Это огромный и печальный образ, и не удивительно, что Достоевский в процессе творческой работы пленился прототипом своего героя.

«Николай Ставрогин — тоже мрачное лицо, тоже злодей, — сообщает он в одном из своих писем. — Но мне кажется, что это лицо трагическое… Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Я из сердца взял его».

Совершенно иным оказалось отношение художника к Нечаеву.

Прекрасно понимая разрушительное действие иронии, Достоевский этим именно оружием решил казнить организатора «народной расправы». Насмешкой снизить образ, карикатурой уничтожить все его права на признание современников или поклонение молодежи. Достоевский, в сущности, пускал в ход испытанное политическое средство — развенчание партийного противника, осмеяние его репутации, уничтожение «героичности» вождя и «величественности» деятеля показом его мелкоты, нелепости и смехотворности. Получился неожиданный результат: исторический деятель, поражавший современников трагизмом характера и закалом воли, оказался в романе крайне мелким и ничтожным. Сатирическое задание художника было достигнуто, но замечательный по своей силе исторический образ был упущен романистом для больших и широких взлетов его художественно-философских концепций. Верховенский один только раз поднимается на высоту вдохновенного прорицания, явно выходя из положенных ему границ шутовства и криминала. Достоевский сделал это намеренно. Даже обвинитель процесса нечаевцев в своей речи отмечал, что самые разнообразные в психическом и социальном отношении организации жертвовали всем и шли на гибель ради Нечаева, которому действительно удалось сплотить революционное общество, единое «по внутреннему его составу, по тому духу, который одушевлял его, по той силе, которую оно имело».

С другой стороны, и некоторые мрачные стороны нечаевского характера не нашли достаточного отражения у Достоевского, поскольку романист стремился выдержать взятый им карикатурный тон и устранил все грозные черты, которые в действительности отличали Нечаева. Стремление дать в лице Петра Степановича мошенника, авантюриста и подлеца дезориентировало автора «Бесов» и лишило его возможности изобразить сложнейший характер.

Но некоторые образы Достоевского устояли под натиском его памфлетического замысла. Это особенно ощущается на фигуре столь осмеянного автором «достопочтенного Степана Трофимовича» Верховенского. Задуманный под знаком сатиры, он необыкновенно вырос под пером Достоевского и, ломая контуры карикатуры, получил в процессе работы черты глубокой и прекрасной жизненности, роднящей старого мечтателя с великими образами мировой литературы. Через несколько лет после «Бесов» Достоевский сам выразил свое глубокое сочувствие к старому Верховенскому и даже к его историческому прообразу. В «Дневнике писателя» 1876 года он, между прочим, пишет:

«Грановский был самый чистейший из тогдашних людей; это было нечто безупречное и прекрасное. Это был один из самых честнейших наших Степанов Трофимовичей (тип идеалиста сороковых годов, выведенный мною в романе «Бесы» и который наши критики находили правильным. Ведь я люблю Степана Трофимовича и глубоко уважаю его)…»

Именно этот персонаж Достоевского является выразителем его наиболее заветных идей об искусстве, Пушкине, Рафаэле, Шекспире. Именно ему поручается выразить основную идею романа о том, что великий больной исцелится от недугов, накопившихся «в России за века, за века». Таким образом, в романе, быть может вопреки первоначальному замыслу автора, Степан Трофимович является лицом, вокруг которого вращается все движение. Над вихрем событий он поднимается не только как первопричина, но и как наиболее зоркий и ясновидящий его выразитель. Малоизученный в критической литературе о Достоевском Верховенский-отец может войти в мировую литературу как своеобразный и прекрасный образ русского Дон-Кихота.

Достоевский чрезвычайно интересовался судьбами эмигрировавших в Турцию, Австрию и Пруссию старообрядцев, возвратившихся затем от социализма к православию. Для него это были подлинные «новые русские люди», которые в его представлении противостояли Лопуховым и Рахметовым. В будущем они станут идеальными героями его романов.

Аналогичную политическую эволюцию пережил бывший петрашевец Н. Я. Данилевский, высланный в 1849 году из Петербурга как убежденный фурьерист. В 1869 году он опубликовал свою монографию «Россия и Европа» о культурно-политических отношениях славянства и германства. Это была попытка возродить на новых началах учение славянофилов. Так слагался образ Шатова. Знавший Данилевского в 40-х годах, Достоевский горячо приветствовал его идейную эволюцию и даже признавал себя его единомышленником:

«И вот из фурьериста обратиться к России, — писал он Майкову 11(23) декабря 1868 года, — стать опять русским и возлюбить свою почву и сущность! Вот по чему узнается широкий человек!»

В своем антинигилистическом романе Достоевский широко пользуется и литературной пародией. Это особенно сказалось на сатирическом изображении Тургенева в лице «великого писателя» Кармазинова. В образе этого персонажа автор «Бесов» воплощал отчетливо выраженное в консервативной публицистике, как раз к этому моменту, воззрение своих единомышленников на Тургенева, как на крайнего западника, нигилиста и врага их «общественного русского дела». Тургенев, беспощадно развенчанный в романе как художник и характер, больнее всего ощутил политическое острие карикатуры: «Достоевский позволил себе нечто худшее, чем пародию; он представил меня под именем Кармазинова тайно сочувствующим нечаевской партии». Мысль Тургенева ясна: «Бесы» — это политический донос.

При всей необыкновенности подобной оценки необходимо все же признать, что роман Достоевского в некоторых частях представляет собой политический пасквиль чрезвычайной остроты. Стремясь изобразить деятелей враждебного стана в разнообразнейших сатирических тонах, Достоевский не останавливался перед предельной резкостью своего рисунка. Это соответствовало его заданию развенчать такие видные политические фигуры двух революционных поколений, как Петрашевский, Спешнев, Бакунин, Нечаев, в кругу их ближайших соратников и членов нечаевской пятерки.

К тому же Достоевский никогда не стеснял себя подлинными признаками прототипа. Он пишет Майкову: «Ведь у меня же не Чаадаев, я только в роман беру этот тип…» Он заявляет в «Дневнике писателя»: «Лицо моего Нечаева, конечно, не похоже на лицо настоящего Нечаева». Саркастическую галерею портретов во вкусе Гойи стремился создать Достоевский своей бичующей кистью. И он создал ее.

Художественный прагматизм во имя высшей экспрессии руководит Достоевским и при обрисовке места действия и времени романа. Анализ «Бесов» показывает, что Достоевский очень верными чертами описал последний город своей ссылки — Тверь, где он провел осень 1859 года. Избрав этот город местом действия романа, Достоевский в основном и главном следует указаниям действительности: это город, по которому блуждал молодой тверской помещик Бакунин, и именно здесь, на берегах Тверцы и Тьмаки, жил в монастыре Тихон Задонский. Романист дает себе право сдвинуть две эпохи, разъединенные историей, и свести для беседы двух пленивших его исторических лиц: он приводит Бакунина в келью Тихона Задонского. Из этого необычайного сближения двух контрастных фигур рождается одна из самых судорожных страниц мировой литературы — «Исповедь Ставрогина».

Время действия романа почти соответствует периоду пребывания Нечаева осенью 1869 года в Москве, куда он приехал 3 сентября из-за границы и откуда выехал 22 ноября в Петербург. Петр Верховенский приезжает в губернский город в начале сентября и выезжает в Петербург к концу октября. В полном согласии с этими хронологическими данными в романе все время изображается осенний город и осенний пейзаж: дожди, грязь, ветер, размытые дороги, «низкие мутные, разорванные облака», «полуобнаженные деревья», «мелкий, медленный дождь, как сквозь сито», «давным-давно сжатые нивы», «темный как погреб, отсырелый и мокрый старый сад».

Но, отступая от календарного воспроизведения действительности, Достоевский изображает в сцене убийства Шатова пруд незамерзшим. Нечаеву, как известно, пришлось раскалывать лед, чтобы опустить тело в прорубь, в романе же труп просто раскачивают и бросают в воду, по поверхности которой расходятся круги. Конец ноября Достоевский заменяет октябрем, когда зима еще не наступила, и это, вероятно, не случайность. Роман выдержан в пасмурных тонах умирания и разложения. Унылый, осенний колорит, бесцветно угрюмые тона северной русской осени в скудной губернии, в мрачном городе, думается, намеренно взяты художником для выявления его мысли о больной России, о безотрадности переживаемой эпохи, о надвигающейся гибели. Как в «Преступлении и наказании» Раскольников словно задыхается под гнетом своих кошмарных замыслов в пропыленной атмосфере петербургского лета, среди жары, извести, песка и духоты, — точно так же и Ставрогин разлагается и гибнет под безнадежный плач упорных и мелких осенних дождей, среди почернелых полей и размытых дорог, под холодным свинцовым небом и обнаженными деревьями пустынного наследственного парка, только что приютившего в своих чащах заговорщиков-убийц.

Каков же идеологический баланс этого сложного целого? «Бесы» — памфлет на революционное движение. Задача его, о которой Достоевский подробно пишет в своих письмах, — это разгром революционного движения в его «отцах» и «детях» — утопистах 40-х годов и практиках-шестидесятниках. Достоевский пытается охранить русский монархизм, обрушиваясь на подрывающие его или угрожающие ему силы.

Но, несмотря на весь обличительный пафос романа, поставленная задача не удалась романисту. Ряд крупнейших явлений революционной истории порубежного меж двумя десятилетиями момента (граница 60-х и 70-х годов) остается вне внимания Достоевского.

Образование русской секции I Интернационала, социалистические союзы рабочих, массовое хождение в народ, кружок чайковцев, поставивший себе целью противодействовать влиянию Нечаева на молодое поколение, — все это не нашло значительных откликов в публицистике и творчестве Достоевского.

Исходя в своем сатирическом возмущении из больших течений современной революции, он в своем романе преимущественно оперирует явлениями меньшего, часто даже второстепенного порядка, задевает своей критикой лишь российский либерализм, индивидуальное бунтарство и эксцессы нечаевщины. Из лагеря политической реакции он атакует лишь отдельные, быть может наиболее заметные, но не самые сильные позиции своего противника. Это направление удара в ту сторону, где победа казалась легче достижимой, не оправдало стратегического расчета романиста. Анализ романа показывает, что Достоевский-идеолог всем подходом к своей огромной теме обрекал себя на поражение и готовил крушение своему политическому замыслу. Сам близкий в молодости к идеям утопических социалистов, романист, видимо, не в силах выдержать взятый тон обличения, и под конец романа он проводит Степана Трофимовича сквозь озаряющую «апофеозу». Такое же крушение потерпела задуманная сатира на Бакунина в лице Ставрогина, сохранившего в романе свою серьезность и значительность и до конца внушающего своему автору чувство пристального и углубленного внимания, почти граничащего, с уважением. Наконец, подлинный Нечаев своим трагизмом и силой совершенно подавляет карикатурный облик Петра Верховенского. Зарисовка романиста неизмеримо ниже исторического лица.

Таков был разрыв между заданием и осуществлением.

Необходимо также отметить, что крушение политического замысла «Бесов» определялось и некоторыми субъективными моментами. Великий психолог не мог до конца выдержать в этом вопросе позицию Катковых и Мещерских. В некоторых местах романа Достоевский — художник и мыслитель преодолевает публициста и одерживает победу над представителем государственной партии с предвзятыми и жесткими тенденциями. Мы уже видели в вопросе о Парижской коммуне, что Достоевский, критикуя и даже осуждая, не находился на крайнем правом фланге отрицателей и хулителей события. Изучение романа показывает, что это не единственный случай в «Бесах» и что в ряде мест автор идет значительно дальше в преодолении взятого им официального курса. Изображенные им нечаевцы в большинстве случаев наделены живыми и привлекательными чертами. В явном противоречии с основной воинствующей тенденцией романа Достоевский выражает устами Степана Трофимовича симпатию к молодому поколению, ценность и величие которого старый ученый различает даже сквозь представляющиеся ему ошибки.

«Степан Трофимович умирая: «Да здравствует Россия, в ней есть идея. В них, в нигилистах, есть идея».

«— У них идея в скрытом состоянии. Мы тоже были носители идеи. Этот вечный русский позыв иметь идею, вот что прекрасно.

Je ne parle pas, что это все у них кстати и прилично: бедное божие стадо».

В проекте так и не написанного предисловия к роману Достоевский отмечал в русском революционере черту — «жертвовать собою и всем для правды» и открыто перед всем светом исповедовать эту правду. На этой основе Достоевский противопоставляет Каракозова террористу-итальянцу Орсини, бросившему бомбу в карету французского императора. Задача «Бесов» согласно заявлению Достоевского — установить ту правду, за которую должно бороться молотое поколение.

«ПРЕДИСЛОВЬЕ

В Кириллове народная идея — сейчас же жертвовать собою для правды. Даже несчастный слепой самоубийца 4 апреля в то время верил в свою правду (он, говорят, потом раскаялся — слава богу) и не прятался, как Орсини, а стал лицом к лицу.

Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения. Благослови его бог и пошли ему покойной правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду. Для того и написан роман».

Заканчивая «Бесов», Достоевский по-своему, как и Степан Трофимович, пытается понять молодое поколение, веря в искренность его исканий, лишь случайно отклонившихся, по мысли романиста, от верного пути. Такие сочувственные ноты у Достоевского были вполне понятны и почти неизбежны. Он не только знал революцию, он ее и переживал. Уже в 1870 году в письме к Майкову Достоевский признает, что еще на каторге сохранял «сильную закваску русского либерализма», а несколько позже, в «Дневнике писателя», он всенародно заявляет, что в молодости мог бы стать и нечаевцем. В самом себе он признает те начала оппозиции и даже активной революционности, которые казнит в своих младших современниках. Ополчаясь на вольнодумцев и мятежников двух поколений, Достоевский в политическом плане сжигает все, чему поклонялся в молодости. Но в приведенных заявлениях Степана Трофимовича, в отдельных записях о жертвенности, искренности и энтузиазме молодой России он как бы шлет последний поклон всему, что сжигает на костре своего памфлетического гнева. При изучении «Бесов», отмечая все проявления острой сатиры Достоевского на освободительное движение, нельзя замалчивать и этих стремлений писателя понять революционное поколение даже в лице «цареубийцы» Каракозова. Такое понимание недаром далось Достоевскому, и долг наш отметить и признать наличие этого обратного течения в его памфлете на революцию.

В современной критике

В декабре 1872 года роман «Бесы» был закончен печатанием в «Русском вестнике» и вскоре вызвал критические отзывы. Общее мнение журналистов-общественников сводилось к осуждению Достоевского за его разрыв с «западническим прогрессом», за его окончательное вхождение в «оркестр Каткова», за обращение творца «Мертвого дома» к новому виду антинигилистического романа. Книгу Достоевского наперерыв сближали с прошумевшим незадолго перед тем реакционным романом Н. С. Лескова (Стебницкого) «На ножах» и упрекали за чрезмерную близость к стенографическим отчетам дела нечаевцев: «Автор начинает переписывать судебную хронику и воображает, будто он создает художественное произведение…»

Но почти все отрицатели «Бесов» выделяли из ряда персонажей этой хроники отдельных героев, которых признавали даже выдающимися. Такое единодушное признание получил Степан Трофимович Верховенский, как «живое лицо, приближающееся по художественной реальности к типам Онегина, Бельтова, Обломова…» («С.-Петербургские ведомости», 13 января 1873 г.). Даже Н. К. Михайловский, строго судивший Достоевского за переход в лагерь «правых», признавал все же ряд фигур его нового романа «удачными», а подчас и «превосходными» (супруги Лембке, Кармазинов). Особенно изучает критик «любимых героев» Достоевского, которые держатся, «на границе ума и безумья», но при этом решают важнейшие проблемы жизни и нравственности. Эту линию Раскольниковых и Мышкиных продолжают в разных вариациях Ставрогин, Петр Верховенский, Шатов, Кириллов — «люди, съедаемые идеей», и при этом нередко идеей религиозной. Н. К. Михайловский отрицает типичность таких «мистиков» для революционеров своего времени.

Но они чрезвычайно характерны для творчества Достоевского, а потому интересны и для его читателей. Они определяют своеобразную художественную манеру писателя, характерный уклон его мышления, заинтересованного большими движениями истории: «Отчего Достоевский не напишет романа из европейской жизни XIV–XVI столетия? — спрашивает Михайловский. — Все эти бичующиеся, демономаны, ликантропы, все эти макабрские танцы, пиры во время чумы и пр., весь этот поразительный переплет эгоизма с чувством греха и жаждой искупления — какая это была бы благодарная тема для Достоевского!» Но писатель обращается к чуждому ему материалу — русскому революционному движению XIX века и обрекает себя на неудачу, сообщая своим героям собственные «эксцентрические идеи».

Отсюда и неясность главных образов его последнего романа — Ставрогина, Кириллова, Шатова. Отсюда и непонятность главной идеи всего произведения: бесы — это якобы утрата способности различать добро и зло. «Как! — заключает публицист. — Россия, этот бесноватый больной, вами изображаемый, перепоясывается железными дорогами, усыпается фабриками и банками и в вашем романе нет ни черты из этого мира!.. В вашем романе нет беса национального богатства, беса самого распространенного и менее всякого другого знающего границы добра и зла… Вы не за тех бесов ухватились».

Мысль критика ясна: сокрушительную сатиру нужно направить на этих подлинных злых духов современности — монстров денежного накопления, банкиров и акционеров, фабрикантов и биржевиков, капиталистов всех видов и рангов, а никак не на активных и передовых борцов «с совестью хрустальной чистоты и твердости».

Это была едва ли не лучшая из ранних статей о «Бесах». Ее основные положения повторил в своих «Больных людях» П. Н. Ткачев, революционер и литератор, руководивший в 1869 году совместно с Нечаевым студенческим движением, а затем приговоренный к тюремному заключению (в 1873 году он эмигрировал за границу). Он поместил в журнале «Дело» (1873, III, IV) статью о «Бесах». С горечью пишет он об «отречении» и «покаянии» Достоевского, о его отношении к Чернышевскому. Молодые герои «Бесов» — Ставрогин, Верховенский, Шатов, Кириллов — все это «рыцари идей», но по условиям своего роста и воспитания они наделены искусственной или «восковой» душой, оторванной от здорового питания, а потому и склонной к душевным аномалиям. Перед нами целая галерея помешанных юношей с разными маниями — самоубийства, разрушения, культа народа-богоносца и пр. Все это абстрактный бред, лишенный всего реального. Это не характеры, а подставные манекены под ходячие идеи.

Критик «Русской речи» Е. Марков тонко подметил, что уже в «Преступлении и наказании» Свидригайлов приподнимает нам край завесы, за которой таится исповедь Ставрогина (в то время еще не изданная). Уже в этом романе сон Раскольникова на каторге раскрывает нам ужасы моровой язвы, превращающей здоровых людей в бесноватых и сумасшедших. «Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные», — бредит герой Достоевского. Это уже полное предвестье «Бесов». Роман служит только иллюстрацией этого краткого текста, томившего Достоевского с 50-60-х годов.

Сатирическое изображение революционной молодежи; теория Шигалева; безумный инженер Кириллов; маньяк Шатов — все это не картина общества, а памфлет и сатира в резком освещении. «Мрачная муза Достоевского гонит человека прочь от образа человека, безжалостно обрывает крылья его надежды… и забивает насильно его мысль и чувство в бесплодное одиночество личного страдания!»

Но мы все же предпочитаем многим благоприличным и общепризнанным писателям, заключает свой этюд Е. Марков, «этого сырого, неуклюжего, одностороннего, по-своему грешного, но по-своему и гениального писателя», поистине достойного имени «ученика Шекспира».

Так, при жизни Достоевского критика искала методы и приемы для адекватного истолкования его последних произведений. Наиболее смело и уверенно писал в 1876 году А. М. Скабичевский: Достоевский — «гениальный писатель, которого следует поставить не только на одном ряду с первостепенными русскими художниками, но и в числе самых первейших гениев Европы нынешнего столетья». Но и такой отзыв был ослаблен рядом оговорок.

Только в статье Горького «Еще о карамазовщине», по поводу спектакля МХАТа «Николай Ставрогин», зазвучал для молодой России призыв к новой жизни:

«Не Ставрогиных надо ей (Руси) показывать теперь, а что-то другое. Необходима проповедь бодрости, необходимо духовное здоровье, деяние, а не самосозерцание, необходим возврат к источнику энергии — к демократии, к народу, к общественности и науке».

В. Д. Бонч-Бруевич в своих воспоминаниях о Ленине-читателе привел несколько отзывов Владимира Ильича о произведениях Достоевского.

«Относясь резко отрицательно к «Бесам», он говорил, что при чтении этого романа надо не забывать, что здесь отражены события, связанные с деятельностью не только С. Нечаева, но и М. Бакунина. Как раз в то время, когда писались «Бесы», К. Маркс и Ф. Энгельс вели ожесточенную борьбу против Бакунина. Дело критиков — разобраться, что в романе относится к Нечаеву и что к Бакунину» {Влад. Бонч-Бруевич, Ленин о книгах и писателях. «Литературная газета», 21 апреля 1955 г.}.

В настоящее время роман «Бесы» изучается всесторонне — исторически, социально, философски, художественно, — что и дает возможность читателю охватить во всем объеме это многообразное и сложное создание.

Последнее десятилетие