Достоевский — страница 123 из 197

Может быть, поэтому, рассуждая о вреде всякой умышленной клеветы и нарочитых промахов против истины в том самом неоконченном письме редактору иностранного журнала, Достоевский неосторожно объявил: «И, однако, признаюсь, я никогда не взял бы на себя труда обнаруживать в этом случае ложь и восстановлять истину: труд слишком был бы уж унизителен».

Слово «никогда» вырвалось опрометчиво: «унизительный» труд по восстановлению истины вопреки заведомой лжи был в тот момент уже, как говорится, при дверях. От фразы же — пусть и с отрицательным значением («…я никогда не взял бы на себя труда…») — веяло сквозным ветерком, предвещавшим резкую перемену погоды.

«Но вот на днях, случайно, попалась мне на глаза книжонка… В этой книжке описывается собственная моя история, и я занимаю место одного из главнейших действующих лиц».

Наступала пора самому приниматься за описание своей истории.

В контексте занятий и интересов Достоевского лета и осени 1868 года труд по опровержению бульварного писаки выглядел бы и впрямь нелепо. Ему пришлось бы публично заявить, что в 1855 году он находился не в Петербурге, а в Семипалатинске, никакого заговора не возглавлял, а служил рядовым линейного батальона; не умер по дороге в Сибирь, а возвратился в Россию и ныне как частное лицо путешествует по Европе вместе с женой, которая вовсе не постриглась в монахини, а, напротив, родила дочь. Ему пришлось бы добавить, что уже давно революционных убеждений не разделяет и с нигилизмом порвал, что государя-освободителя любит до обожания, а также считает себя патриотом и благонамеренным подданным империи. Можно было бы еще упомянуть, что он лелеет мысль о возвращении в Россию, где только и можно написать роман-притчу «Атеизм», перед которым прежняя литературная карьера «была бы только дрянь и введение» и которому он хочет посвятить всю свою будущую жизнь.

Пока же события повернулись так, что в начале августа 1869-го они с женой после остановок в Болонье, чарующей Венеции (четыре дня не сходили с площади Сан-Марко) и в Вене, после неудачных попыток обосноваться в Праге прибились к хорошо знакомому Дрездену, где сняли три комнаты: Анне Григорьевне предстояло родить, ее мать была с ними. 14 (26) сентября в доме на Victoriastraβe, 5, и произошло счастливое событие — родилась дочь Люба. «Все обошлось превосходно, — писал радостный отец Майкову, приглашая его в крестные, — и ребенок большой, здоровый и красавица. Мы с Аней счастливы. Мы в великой радости».

Радость, однако, омрачилась злостным безденежьем. Десятидневный переезд из Флоренции в Дрезден с отелями и прогулками съел почти всю наличность; не было денег заплатить повивальной бабке и доктору; несколько сторублевых вещей пришлось заложить по приезде всего за два червонца; на очереди были белье, пальто и сюртук Ф. М.; а ведь нужны были теплые вещи для младенца — и даже крестить Любочку было не на что (крестины состоятся только в конце декабря). Не было денег на отправку рукописи — а уже был готов «Вечный муж» для «Зари». При этом из Петербурга приходили неясные слухи о смерти тетки Куманиной и ее наследстве, но слухи были недостоверны, и надеяться на тетушкины капиталы не имело смысла. Эмилия Федоровна слала письма чуть не ругательные. «Понять не могу, по какой причине они считают меня обязанным им помогать. Я рад это делать и делаю, в ущерб (с лишком даже себе и своей семье), но когда меня считают оброчным рабом или раскаявшимся вором (ведь говорили же, что я расстроил и промотал ихнее наследство после брата Михайлы) — то это меня возмущает», — оправдывался Достоевский.

Но сердце все равно ныло, когда долго не удавалось послать хоть малую толику семейству Михаила, а также пасынку, от которого писатель вовсе не отрекся и жалел его. «Положение его, действительно, должно быть ужасное. Это мне так тяжело, что во сне даже снится… Я ведь чувствую, что он в последней крайности», — писал Ф. М. летом 1868-го Майкову, узнав из письма Паши о его сиротском быте и полуголодном существовании. О подростке, теперь уже юноше, заботу о котором завещала ему Мария Дмитриевна и «которого некому было любить», болела душа. К тому же Паша вовсе не был таким чудовищем, каким порой казался Анне Григорьевне и ее матери. Он умел быть нежным и сердечным и обращался к отчиму не иначе как «милый, дорогой, голубчик Папа». «Поздравляю Вас, папа, и Анну Григорьевну с рождением милой для вас дочери!.. Еще не видавши, ужасно полюбил эту девочку… Поздравляю, голубчик папа, Вас с счастьем, которым Вы теперь наслаждаетесь. Я рад, от души рад, что у вас есть собственное дитя!»38 — так писал он, когда родилась Соня. (А в это время Майков сообщал Достоевскому о петербургских толках: «Хорошо, что у вас родилась дочь, а не сын, потому что в случае вашей смерти сочинения ваши наследует семейство брата, а не жена и дочь, если Ф. М. не сделает завещания»39.)

Надо полагать, к этим толкам Паша отношения не имел. Он взрослел, был привязан к отчиму и его семье и все меньше огорчал «голубчика папу». «Любашечку дорогую целую крепко-крепко; скажите ей, милой крошке, что я ее очень люблю. Она, то есть это большое-то существо служит часто темой наших разговоров… Как бы мне хотелось с Вами поговорить о многом, а также и с Анной Григорьевной; благодарю ее душевно, что она меня, несмотря на мои проказы, помнит все-таки». Ф. М. отвечал ему тем же: «Люблю тебя по-прежнему и более всего рад тому, что ты сумел поставить себя на порядочную ногу. Ты да Люба, которой уже почти три месяца, — мои дети, и всегда так будет». (Паша определился, наконец, на службу, хлопотал о продаже второго издания «Идиота», доверенность на которую написал ему Ф. М. в Дрездене.)

Во всяком случае, высокий, темноволосый, кареглазый молодой человек, с красивым, самоуверенно вздернутым лицом, названный в «Вечном муже» Александром Лобовым, служащий в конторе некоего нотариуса на 25 рублях в месяц и будто списанный с Паши Исаева, не вызывал ощущения дурного — детское легкомыслие, петушиный задор, смешная, но безвредная заносчивость и самонадеянная уверенность, что «вскорости» он будет управлять имениями богатого графа. Паша и в самом деле уверял Майкова, что если захочет, то сейчас же станет управляющим в богатом поместье. «Тем не менее… он мил, добр, услужлив при истинном благородстве; немного заносчив и нетерпелив, но совершенно честен», — писал Достоевский о пасынке. «Я сознаюсь, — отвечал Паша отчиму, — что, по прежней своей глупой манере относиться к каждому делу как-то легко и небрежно, я сделал Вам много огорчений и заставил Вас, может быть, против Вашей же воли, злиться на меня, в чем, конечно, чистосердечно винюсь. Надеюсь, что больше этого повторяться не будет. Я очень хорошо понимаю, как дело ни будь пусто, к нему следует относиться толково, не небрежно, в этом только можно видеть всю порядочность человека. Говорю, понимаю теперь, потому что прежде в жизни ничего не смыслил, ко всему относился легко; теперь, по крайней мере, понял жизнь, понял отношения людей. Но не дешево мне это стоило, нахлебался всякой гадости достаточно. Благодарю Бога, что нравственно-то вышел чист»40.

…В начале декабря 1869-го рукопись «Вечного мужа», разросшаяся до десяти-одиннадцати печатных листов, написанных за три месяца, была, наконец, отослана в «Зарю». Наступала передышка для обдумывания новых планов и замыслов. К этому моменту жизнь Достоевских в Дрездене вошла в привычную колею: в центре семейных забот была Люба, младенец здоровый и веселый; мать кормила ребенка сама, бабушка с удовольствием нянчила внучку. «Развитая не по летам (то есть не по месяцам), всё поет со мной, когда я ей запою, и всё смеется; довольно тихий, некапризный ребенок. На меня похожа до смешного, до малейших черт», — писал Достоевский племяннице Сонечке.

День Достоевского подчинялся расписанию ночной работы: вставал в час дня, от трех до пяти работал, прогуливался к почте через Королевский сад, обедал дома, по той же дороге снова прогуливался, пил чай с домашними и в половине одиннадцатого вечера садился за работу, которая продолжалась до пяти утра. Во время вечерней прогулки заходил в местную читальню, где можно было получить «Санкт-Петербургские ведомости», «Голос» и «Московские ведомости». Это была большая удача, особенно ввиду событий, которые поздней осенью 1869-го случились в Москве.

В середине октября в Дрезден навестить мать и сестру приехал Ваня Сниткин. «Федор Михайлович, читавший разные иностранные газеты (в них печаталось многое, что не появлялось в русских), пришел к заключению, — вспоминала Анна Григорьевна, — что в Петровской земледельческой академии в самом непродолжительном времени возникнут политические волнения. Опасаясь, что мой брат, по молодости и бесхарактерности, может принять в них деятельное участие, муж уговорил мою мать вызвать сына погостить у нас в Дрездене…»

Трудно сказать, предвидел ли Достоевский, что волнения начнутся именно в Петровской академии, однако через полтора месяца после приезда Вани, далекого от политики и задержавшегося в Германии по причинам сердечного свойства, роковые события случились именно в Москве, именно в Петровской академии: они надолго прикуют внимание писателя и радикально повлияют на его долгосрочные и сиюминутные планы.

«Чудовищное преступление», «отвратительное московское убийство» — так назовет Достоевский происшествие, случившееся 21 ноября 1869 года. «Нам сообщают, — писали «Московские ведомости» несколько дней спустя, — что вчера, 25-го ноября, два крестьянина, проходя в отдаленном месте сада Петровской академии, около входа в грот заметили валяющиеся шапку, башлык и дубину; от грота кровавые следы вели прямо к пруду, где подо льдом виднелось тело убитого, опоясанное черным ремнем и в башлыке… Тут же найдены два связанные веревками кирпича и еще конец веревки».

Два дня спустя появились новые подробности преступления: «Убитый оказался слушатель Петровской академии, по имени Иван Иванович Иванов… Деньги и часы, бывшие при покойном, найдены в целости; валявшиеся же шапка и башлык оказались чужими. Ноги покойного связаны башлыком, как говорят, взятым им у одного из слушателей Академии… шея обмотана шарфом, в край которого завернут кирпич; лоб прошибли, как должно думать, острым орудием». А. Г. Достоевская вспоминала: «О студенте Иванове мой брат говорил как об умном и выдающемся по своему твердому характеру человеке и коренным образом изменившем свои прежние убеждения. И как глубоко был потрясен мой брат, узнав потом из газет об убийстве студента Иванова, к которому он чувствовал искреннюю привязанность!»