Достоевский — страница 159 из 197

Как решить, как почувствовать, какой факт требует публицистического отклика, а какой — частного ответа на читательское письмо; что́ пропустить мимо внимания, а что́ поставить в центр дневниковых сюжетов; во что не стоит вмешиваться, а что́ требует личного поступка за пределами журнальной статьи? «Лучше уж ошибиться в милосердии, чем в казни», — полагал Ф. М., и потому не только писал о злополучной мачехе Корниловой, но и посещал ее в Доме предварительного содержания и спас-таки от каторги женщину, совершившую преступление в состоянии тяжелой беременности. «Оправдайте несчастную, и авось не погибнет юная душа, у которой, может быть, столь много еще впереди жизни и столь много добрых для нее зачатков. В каторге же наверно всё погибнет, ибо развратится душа, а теперь, напротив, страшный урок, уже вынесенный ею, убережет ее, может быть, на всю жизнь от худого дела; а главное, может быть, сильно поможет развернуться и созреть тем семенам и зачаткам хорошего, которые видимо и несомненно заключены в этой юной душе».

Когда Ф. М. получил письмо от А. Г. Ковнера, бывшего сотрудника «Голоса», осужденного за хищение в апреле 1875 года огромной суммы денег (168 тысяч рублей) из Московского купеческого банка, с которыми намеревался бежать в Америку, чтобы начать там новую жизнь, но был арестован в Киеве, — автор «Дневника» решил не только ответить грабителю, но и поднять в своем журнале волнующий образованного корреспондента вопрос.

Вор, осужденный за подлог и мошенничество, настойчиво приглашал Достоевского к диалогу и не без вызова рекомендовался: «Я, во-первых, еврей, — а Вы очень недолюбливаете евреев… во-вторых, я был одним из тех публицистов, которых Вы презираете, который Вас много, азартно и зло ругал… в-третьих, наконец, я — преступник и пишу Вам эти строки из тюрьмы»19. Красочно описывая свои невзгоды, Ковнер не постеснялся признаться, что не чувствует никакого раскаяния, никаких угрызений совести, ибо не видит в своем преступлении ничего по-настоящему ужасного и даже не успел воспользоваться плодами награбленного. При этом восхищался романами Достоевского, спорил с его взглядами на патриотизм, русскую народность, славянство и христианство, упрекал в ненависти к «жиду», «которая проявляется почти в каждом выпуске “Дневника”»20, просил содействия в напечатании своих сочинений: «Вы бы оказали мне громадную услугу, потому что я страшно бедствую, почти голодаю…»21

На тот случай, если Ф. М. не ответит на письмо или откажет в помощи, Ковнер поддевал его цитатой из своего тюремного дневника — о «великих психологах-романистах»: «Какое им дело до постороннего живого существа, которое погрязло в преступлении, хотя бы оно и рвалось на свет Божий, умоляло о спасении, простирало к ним руки?.. Разве могут возиться они с погибшими членами общества? Им ли делать что-нибудь реальное в их пользу?.. Таким образом, в то время, как они любуются всеми тонкостями созданного ими художественного преступника, они наверное с чувством некоторого отвращения станут читать письмо от настоящего преступника, тайно присланное им из тюрьмы…»22

Достоевский не отмолчался и вызов принял. «Мне не совсем по сердцу те две строчки Вашего письма, где Вы говорите, что не чувствуете никакого раскаяния от сделанного Вами поступка в банке», — замечал Ф. М., имея в виду «раскольниковские» аргументы Ковнера, «арифметически» убежденного, что грабеж «существенного вреда» никому не причинил. Но главный пункт — обвинения в ненависти к еврейскому народу — потребовал развернутого ответа, который вышел за рамки личного письма[49] на страницы журнала. Мартовскому выпуску «Дневника писателя за 1877 год», с разделами о еврейском вопросе, суждено будет стать предметом самого пристального, пристрастного, болезненного интереса читателей обеих национальностей и столетие спустя.

«О, не думайте, что я действительно затеваю поднять “еврейский вопрос”! Я написал это заглавие в шутку, — начинал Достоевский. — Поднять такой величины вопрос, как положение еврея в России и о положении России, имеющей в числе сынов своих три миллиона евреев, — я не в силах. Вопрос этот не в моих размерах».

Разговор, как объяснял писатель, возник из-за писем читателей-евреев. «С некоторого времени я стал получать от них письма, и они серьезно и с горечью упрекают меня за то, что я на них “нападаю”, что я “ненавижу жида”, ненавижу не за пороки его, “не как эксплуататора”, а именно как племя, то есть вроде того, что: “Иуда, дескать, Христа продал”. Пишут это “образованные” евреи, то есть из таких, которые (я заметил это, но отнюдь не обобщаю мою заметку, оговариваюсь заранее) — которые всегда как бы постараются дать вам знать, что они, при своем образовании, давно уже не разделяют “предрассудков” своей нации, своих религиозных обрядов не исполняют, как прочие мелкие евреи, считают это ниже своего просвещения, да и в Бога, дескать, не веруем».

Признавая факты неприязни между евреями и русскими, Ф. М. категорически отрицает, ссылаясь и на личный опыт, существование в русском простонародье предвзятой, априорной, тупой, религиозной ненависти к евреям и подчеркивает, что мотивы национальных антипатий скопились не с одной, а с обеих сторон. Русским часто несимпатично самомнение и высокомерие евреев, у русских же народ еще невежествен, необразован, экономически неразвит — что евреи любят подчеркивать. Очевидно: дело не в национально-племенной разнице, а в различных социальных ролях обоих народов. «Уж не потому ли обвиняют меня в “ненависти”, что я называю иногда еврея “жидом”? Но, во-первых, я не думал, чтоб это было так обидно, а во-вторых, слово “жид”, сколько помню, я упоминал всегда для обозначения известной идеи: “жид, жидовщина, жидовское царство” и проч. Тут обозначалось известное понятие, направление, характеристика века. Можно спорить об этой идее, не соглашаться с нею, но не обижаться словом».

Автор «Дневника» недооценивал «обиды словом» — оно задевало и обижало, кажется, куда больнее, чем все прочие рассуждения. Но в них-то и была суть дела. «Жидовство», «идея жидовская», «охватывающая весь мир, вместо “неудавшегося” христианства», — это, по мнению писателя, прежде всего идея буржуазности. «Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя» — таким видел он нравственный принцип большинства «теперешних» людей. Этот принцип заместил прежний мировой строй и стал главной идеей столетия во всем европейском мире. XIX век возвел всегдашние устремления человека к материальному достатку в высший принцип, узаконил представление о свободе как о личном богатстве.

«Наступает вполне торжество идей, перед которыми никнут чувства человеколюбия, жажда правды, чувства христианские, национальные и даже народной гордости европейских народов. Наступает, напротив, матерьялизм, слепая, плотоядная жажда личного матерьяльного обеспечения, жажда личного накопления денег всеми средствами — вот всё, что признано за высшую цель, за разумное, за свободу, вместо христианской идеи спасения лишь посредством теснейшего нравственного и братского единения людей».

В определении своей эпохи как буржуазной, отвечающей «еврейскому духу», Достоевский вряд ли был оригинален; формулы о ростовщическом духе, безжалостной эксплуатации русского крестьянства со стороны капиталиста-еврея, о том, что «еврей любит торговать чужим трудом» и предпочитает посредническую деятельность, о том, что «верхушка евреев воцаряется над человечеством всё сильнее и тверже и стремится дать миру свой облик и свою суть», писали задолго до Достоевского. Однако в обвинениях, которые он предъявляет в адрес еврейского народа за все 40 веков его бытия, содержались характеристики социальные, а не национальные или религиозные. Несмотря на горькие слова о ростовщиках и религиозных фанатиках, рассуждая о дурных качествах евреев запальчиво и страстно (как страстно и горячо Ф. М. рассуждал обо всем), он был совершенно искренним, когда доказывал, что никогда не испытывал к евреям ненависти как к народу.

Писатель обращается к своим корреспондентам с чередой вопросов. «Всего удивительнее мне то: как это и откуда я попал в ненавистники еврея как народа, как нации? Как эксплуататора и за некоторые пороки мне осуждать еврея отчасти дозволяется самими же этими господами, но — но лишь на словах: на деле трудно найти что-нибудь раздражительнее и щепетильнее образованного еврея и обидчивее его, как еврея. Но опять-таки: когда и чем заявил я ненависть к еврею как к народу? Так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я, с самого начала и прежде всякого слова, с себя это обвинение снимаю, раз навсегда, с тем, чтоб уж потом об этом и не упоминать особенно».

Далее читатель «Дневника» должен был решить для себя: верить или не верить признанию писателя, и если все же верить, то попытаться вникнуть в логику аргументов на щекотливую тему.

Еще в начале публицистического поприща Достоевский как издатель «Времени» выступал против национализма крайних славянофильских изданий. «Узкая национальность не в духе русском», — заявлял он, замечая, что русские привыкли выставлять перед всем миром свои недостатки, готовы толковать о своих язвах, бичевать самих себя «во имя негодующей любви к правде…».

«Время» регулярно публиковало материалы о бедственном положении еврейского населения, проживающего в чертах оседлости Российской империи. «Евреи стеснены весьма значительно, — сообщалось в десятом номере за 1862 год. — Живут они обыкновенно в страшной тесноте и в своих занятиях, ремеслах соперничают друг с другом до последней крайности, чтобы каким-нибудь образом просуществовать. В каком-нибудь крошечном местечке случается встретить двух или даже трех весьма искусных ювелиров, десяток слесарей, двадцать кузнецов и множество других ремесленников… И толпятся они таким образом у самой границы соседней губернии, где не имеют прав гражданства. Если есть хоть тень правды в том, что евреи вредят христианскому населению того края, в котором они живут, разоряя крестьян своим настойчивым добыванием барышей, то на это есть одна только причина: невозможность вселиться туда, где нужна их работа, где они могут быть полезны прямым честным трудом».