60. Взрослые сыновья Драшусова — Александр (будущий астроном) и Владимир (позже издатель газеты «Московский городской листок») — занимались с подростками математикой и словесными науками. Достоевский поприветствует «прежний пансионишко» в «Подростке»: «Вот это — уроки из французской грамматики, вот это — упражнение под диктант, вот тут спряжение вспомогательных глаголов avoir и être, вот тут по географии, описание главных городов Европы и всех частей света…» Однако Аркадию Долгорукову в пансионе Тушара повезет куда меньше, чем братьям Достоевским у Драшусова.
Пансион Леонтия Ивановича Чермака, куда братья Достоевские были устроены после года занятий у Драшусова, имел репутацию идеального закрытого учебного заведения для мальчиков благородного происхождения. Тем не менее резкий переход от замкнутой домашней жизни к обществу сверстников (братья приезжали домой в субботу к обеду и возвращались в пансион на Новую Басманную к утру понедельника) дался нелегко. К тому моменту, когда Федор вступил в мир «чужих», он был задумчивым белокурым бледным мальчиком: его мало занимали игры и даже во время рекреаций он не разлучался с книгами.
И в отрочестве, и в юности, и во взрослой жизни Достоевский гораздо меньше страдал от одиночества, чем от принудительного общения; «быть одному, — напишет он сразу по выходе из Омского острога, — это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме сделаешься человеконенавистником. Общество людей сделается ядом и заразой…». Так, может быть, прав был отец, ограждая сыновей от докучливых сверстников? Аркадий Долгорукий запомнит свои 12 лет: «Все мои однолетки, все мои товарищи, все до одного, оказывались ниже меня мыслями; я не помню ни единого исключения». Надо полагать, родители поняли своего одаренного сына Федора, не пытались исправить его натуру, не ломали характер, не усмиряли нрав, а каким-то образом укрепили его природные черты и дарования.
День в пансионе начинался в шесть утра (зимой часом позже) по звонку. В семь — общая молитва и завтрак в столовой; в восемь — первый урок. В классе садились на местах, какое кому назначено. В полдень — обед, с двух пополудни шли классы до шестичасового чая; с семи вечера — повторение уроков с надзирателями, в девять ужинали и после вечерних молитв шли спать. Курс учения делился на три класса: нижний, средний и высший, учеба длилась 11 месяцев с каникулами в июле и августе, годичная плата составляла 800 рублей для низших и средних классов и тысячу рублей — для высших61 (годового жалованья отца хватило бы на учебу только одного сына, но помогали Куманины). Леонтий Иванович входил во все нужды детей, тщательно следил за их здоровьем, имел с ними общий стол, тратил на свой образцовый пансион, выпускники которого становились лучшими студентами университета, много больше, чем получал, и умер в бедности, принеся в жертву юношеству все свои сбережения.
В пансионе Чермака служили лучшие московские учителя: астроном и математик Д. М. Перевощиков; филолог А. М. Кубарев, читавший риторику; географ и историк К. М. Романовский. Программа обучения включала еще и физику, логику, русский, греческий, латинский, немецкий, английский, французский языки, чистописание, рисование и даже танцы. Тяга братьев к чтению, благодаря романам Вальтера Скотта, В. Т. Нарежного, А. Ф. Вельтмана, теперь стала настоящей страстью. А. М. Достоевский писал: «Брат Федя более читал сочинения исторические, серьезные… Михаил любил поэзию и сам пописывал стихи, бывши в старшем классе пансиона (чем брат Федор не занимался). Но на Пушкине они мирились, и оба, кажется, и тогда чуть не всего знали наизусть…»[9]
Здесь у них появился первоклассный учитель словесности Николай Иванович Билевич. Он был не просто талантливым педагогом с блестящей репутацией. Молодой человек, всего девятью годами старше Федора, учился в Нежине в одном лицее с Гоголем, дружил с Кукольником, Гребенкой и Прокоповичем, посещал литературные собрания, а главное, сочинял стихи, переводил Шиллера, писал сатирические статьи. Немудрено, что он стал кумиром братьев Достоевских, их нравственным авторитетом. Как и в случае с вдохновенным отцом дьяконом, жизнь словно бы подыграла Ф. М., подарив в детские годы сильное впечатление в лице образованного и яркого наставника-литератора.
Общаясь с любимым учителем, воспитанники начинали понимать, что литература — это не только книга; это прежде всего автор, человек из плоти и крови, который может к тому же оказаться близким знакомым. Литература, оставаясь предметом страстной увлеченности, обретала человеческий масштаб и приближалась на доступное расстояние. Конечно, Шекспир и Шиллер оставались недостижимыми, но номера «Библиотеки для чтения» приходили на дом, и в них, наряду со стихотворениями Бенедиктова, Кукольника, Катенина, романами Марлинского и переводами из Купера, можно было обнаружить разборы современных литераторов, какими были тогда и Бальзак, и Жорж Санд, и Пушкин, и учитель Билевич.
Может быть, учась у Билевича-педагога и общаясь с Билевичем-литератором, одним из авторов первого русского «толстого» журнала, Достоевский начал думать о литературе как о профессии. Во всяком случае, словесность, благодаря влиянию горячо преданного ей рыцаря («Братья с особенным воодушевлением рассказывали про своего учителя русского языка, он просто сделался их идолом, так как на каждом шагу был ими вспоминаем… Братья отзывались о нем не только как о хорошем учителе, но в некотором отношении как о джентльмене», — писал Андрей Михайлович), к моменту окончания учебы у Чермака воспринималась пансионерами Достоевскими как желанная и единственно возможная для них сфера деятельности.
Оглядываясь в конце жизни на свое читательское прошлое, Достоевский оценивал его как наилучшее из возможных: нужные книги были прочитаны в нужное время. Домашнее воспитание не убило фантазию — природную силу, требующую пищи. «Не давая ей утоления, или умертвишь ее, или обратно — дашь ей развиться именно чрезмерно (что и вредно) своими собственными уже силами. Такая же натуга лишь истощит духовную сторону ребенка преждевременно». Переживаний прекрасного, столь нужных именно в детстве, у Достоевского окажется прочный запас: «Пусть я развил в себе фантазию и впечатлительность, но зато я направил ее в хорошую сторону и не направил на дурную, тем более, что захватил с собой в жизнь из этого чтения столько прекрасных и высоких впечатлений, что, конечно, они составили в душе моей большую силу для борьбы с впечатлениями соблазнительными, страстными и растлевающими».
Судьба Достоевского позаботилась, однако, и о том, чтобы уже в отрочестве и в юности у него были не только книжные радости, не только светлые домашние впечатления. Она заготовила такие удары, какие десятилетний мальчик, потрясенно смотревший в начале 1830-х «Разбойников» Шиллера в Малом театре, мог бы и не вынести. Ему не было и десяти, когда произошла трагедия, навсегда поселившая в его сердце чувство острого ужаса — столь наглядным было крушение добра, столь страшной оказалась гибель красоты. В больничном дворе он играл с девочкой-сверстницей, дочкой кучера или повара. «Это был хрупкий, грациозный ребенок лет девяти. Когда она видела цветок, пробивающийся между камней, то всегда говорила: “Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!”». И, как рассказывал писатель в конце 1870-х в салоне А. П. Философовой, «какой-то мерзавец, в пьяном виде, изнасиловал эту девочку, и она умерла, истекая кровью… Меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно. Всю жизнь это воспоминание меня преследует, как самое ужасное преступление, как самый страшный грех, для которого прощения нет и быть не может, и этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина в “Бесах”»62.
Из романа в роман будет преследовать Достоевского сюжет замученного ребенка — несчастное дитя будет являться ему и в снах Свидригайлова, и в галлюцинациях Ставрогина, и в черновиках к «Подростку»…
В 1832 году от грудной водянки умер Ф. Т. Нечаев; детям сшили черные рубашечки с плерезами, и вместе с матерью они присутствовали на панихиде и похоронах. Еще раньше, в 1829-м, вскоре после рождения, умерла Любочка, близняшка сестрицы Веры. «Помню очень хорошо, как отвезли маленький гробик в коляске, у которой сидел и я, и похоронили на Лазоревском кладбище, в ногах у бабушки нашей Варвары Михайловны Нечаевой», — вспоминал А. М. Достоевский; это было только самое начало тягчайших утрат их детства.
Летом 1831 года, после долгих поисков и утомительных переговоров с посредниками («сводчиками»), М. А. Достоевский решился на покупку имения. Дворянское звание давало ему право на владение землей, но желание иметь усадьбу диктовалось не стремлением сделаться помещиком, собственником крестьянских душ. Квартира на Божедомке была мала и тесна, семья росла, для летнего отдыха у детей не было ничего, кроме больничного сада; к тому же казенное помещение во флигеле, где жили Достоевские и их шестеро детей (сын Николай родился в конце 1831 года), принадлежало им лишь до тех пор, пока отец семейства служил в больнице. Его отставка либо кончина означала бы для семьи кошмар бездомности. Средства копились годами, из гонораров от «практики», которая то была в изобилии, то ее не было вовсе («дела мои по приезде очень тихи, до сих пор ни одного больного, что делать, скучно на старость лет при недостатке»63, — писал он жене в 1833-м), и могли осилить лишь самое скромное приобретение. Но именно «именьице» (как назвал его Андрей Михайлович), за которое было заплачено около 30 тысяч рублей ассигнациями из скопленных и взятых взаймы, стало причиной материального краха семьи, ускорило смерть матери, оказалось причиной гибели отца и сделало сиротами семерых детей (в 1835 году родилась дочь Александра).
Хроника несчастья удручающе стремительна — уже первый шаг Михаила Андреевича сопровождался дурной приметой. Забыв взять нужные документы, он вернулся домой от Рогожской Заставы через два часа после отъезда; зрелище мужа, отбывшего на неделю и внезапно воротившегося, повергло Марию Федоровну, беременную Николушкой, в страшный испуг, едва ли не в обморок. Этот эпизод, как писал Андрей Михайлович, «часто вспоминался в нашем доме в том смысле, что это худой признак и что покупаемая деревня счастья нам не принесет». Но глава семьи не отложил намерения, и покупка сельца Дарового Каширского уезда Тульской губернии, в 10 верстах от Зарайска, в 40 верстах от Каширы и в 150 верстах от Москвы у помещика П. П. Хотяинцева была оформлена на имя жены тем же летом. Родители отслужили молебен у Иверской Божьей Матери, но приобретение оказалось отчаянно незавидным, а новый владелец отчаянно непрактичным. Худородные, изрезанные оврагами и ручьями суглинистые поля; «чересполосные» пустоши; хронический неурожай, 11 бедных крестьянских дворов; 76 душ крестьян обоего пола, обитавших в ветхих домишках. Жилище новых господ не было похоже на господское: маленький, плетневый, связанный глиною на манер южных построек, беленый низенький флигелек из трех небольших комнаток, крытых соломой, с глинобитным полом.