Когда в сентябре 1843-го Ризенкампф вернулся из Ревеля, он застал Достоевского, с которым еще летом договорился поселиться вместе, в состоянии крайнего безденежья — кроме молока и хлеба в долг из лавочки у того не было никакого пропитания. В «веселенькой» трехкомнатной квартире, где старым диваном, столом и несколькими стульями была меблирована только одна комната и только она и отапливалась (Ф. М. снял квартиру в трехэтажном доме почт-директора К. Я. Пряничникова за 1200 рублей в год только потому, что ему очень понравился хозяин дома — любитель искусств, деликатный и мягкий человек, никогда не беспокоивший насчет уплаты), поселился и Ризенкампф, открывший здесь прием пациентов. Тщетно пытался доктор влиять на друга примером немецкой аккуратности и бережливости: кошельком подпоручика пользовались, как своим собственным, и его денщик, и прачка, подруга денщика, и портной, и сапожник, и цирюльник. Ф. М. «принадлежал к тем личностям, около которых живется всем хорошо, но которые сами постоянно нуждаются. Его обкрадывали немилосердно, но, при своей доверчивости и доброте, он не хотел вникать в дело и обличать прислугу и ее приживалок, пользовавшихся его беспечностью»41, — писал мемуарист. К тому же обнаружилось, что бедняки-пациенты встречают у Ф. М. живой интерес и радушное гостеприимство — их звали к столу, кормили, а иных так и день за днем. «Принявшись за описание быта бедных людей, я рад случаю ближе познакомиться с пролетариатом столицы», — шутливо оправдывался щедрый хозяин.
Его тогдашний бюджет состоял из жалованья и денег, получаемых от опекуна. Для одинокого молодого человека, живущего экономно, этого было вполне достаточно. Однако деньги не держались: уходили в уплату долгов, отдавались в виде диких процентов — нуждавшийся в срочных суммах Достоевский мог написать ростовщику доверенность на получение жалованья вперед с ручательством казначея Инженерного управления и потерять на этом треть причитающегося. Привычка тратить без счета, не думая о завтрашнем обеде, приобретала опасные формы.
Ризенкампф не раз наблюдал, как быстро расправлялся приятель с «приливами денег» и как скоро «приливы» сменялись «отливами». Безденежье, неизменно наступавшее после дней (а иногда и нескольких часов) безудержного мотовства, имело, кроме беспечного гостеприимства, и еще одну экстравагантную причину. Осенью 1843 года полученная от опекуна тысяча рублей была истрачена всего за день. «Оказалось, что бо́льшая часть полученных денег ушла на уплату за различные заборы в долг, остальное же частию проиграно на бильярде, частию украдено каким-то партнером, которого Федор Михайлович доверчиво зазвал к себе и оставил на минуту одного в кабинете, где лежали незапертыми последние 50 рублей»42. Утром Достоевский робко просил Ризенкампфа одолжить ему пять рублей. Еще одна тысяча, полученная из Москвы в феврале 1844-го, также растаяла всего за день. Отправившись ужинать к Доминику, в недавно открытый модный кафе-ресторан на Невском, Достоевский «с любопытством стал наблюдать за бильярдной игрой. Тут подобрался к нему какой-то господин, обративший его внимание на одного из участвующих в игре — ловкого шулера, которым была подкуплена вся прислуга в ресторане. “Вот, — продолжал незнакомец, — домино так совершенно невинная, честная игра”. Кончилось тем, что Федор Михайлович тут же захотел выучиться новой игре, — но за урок пришлось заплатить дорого: на это понадобились целых 25 партий, и последняя сторублевая Достоевского перешла в карман партнера-учителя»43. И снова надо было просить в долг у кого попало, под варварские проценты, чтобы купить еду. В марте 1844-го Ризенкампф оставил Петербург, так и не научив Достоевского немецкой умеренности, так и не охладив его любопытство и азарт.
Можно было только поражаться, с какой пугающей легкостью, вечно сидящий без денег, но все же имеющий два регулярных и верных источника дохода, Достоевский в одночасье расправился с обоими, будто стремясь и в самом деле испытать, что значит настоящая нужда.
Во-первых, надо было что-то решать с полевой картографией. Служба злила его и угнетала. По утрам он был всегда не в духе, «раздражался каждой безделицей, ссорился с денщиком, отправлялся расстроенный в Инженерное управление, проклинал свою службу, жаловался на неблаговоливших к нему старших инженерных офицеров и только мечтал о скорейшем выходе в отставку»44. «Служба надоела, как картофель», — писал он Михаилу весной 1844-го, едва прослужив полгода. Брат вяло отговаривал, советовал подождать год-другой, чтобы утвердиться на новом месте. Но, похоже, утверждаться в картографии Ф. М. не хотел, к тому же явно не преуспевал в ней — А. И. Савельев упоминал, что «планы и фасады зданий, караульни с их платформами и пр.», составленные Достоевским неправильно, без масштаба, возвращались обратно с выговорами, нередко обидными. Ходили слухи — еще в бытность его в училище — о чертеже некой крепости без единых ворот и ругательном отзыве государя по адресу незадачливого чертежника. Была вероятность (он сообщил о ней опекуну) дальней и длительной командировки, и следовало, в условиях хронического «крайнего безденежья», отсрочить катастрофу. «Я… никогда не хотел служить долго, следовательно, зачем терять хорошие годы? А наконец, главное: меня хотели командировать — ну, скажи, пожалуйста, что бы я стал делать без Петербурга. Куда я бы годился?» — писал он Михаилу. Вступаясь за брата, Михаил объяснял опекуну: «Он не может покинуть Петербурга, не разорвав всех связей, которые ему сулят в будущем широкую дорогу славы и богатства. Он желает вполне предаться литературе»45.
Это была чистая правда.
Двадцать первого августа 1844 года полевой инженер-поручик Федор Достоевский просил императора Николая Павловича об отставке: «Имея необходимую надобность в устройстве домашних моих обстоятельств, я вынужденным нахожусь, при всем моем усердии продолжать службу Вашего императорского величества, просить об увольнении от оной». Вместе с прошением был подан реверс (обязательство с гарантией) о том, что по увольнении он не будет ничего ждать от казны. Государь прошение принял и просьбу удовлетворил. 19 октября Достоевский, прослужив в чертежном департаменте ровно год, был уволен с повышением в чине, то есть поручиком. В указе, среди уже известных сведений из формулярного списка, значилось следующее: «По выборам дворянства не служил, в походах не бывал; особых поручений по Высочайшим повелениям и от своего начальства не имел; наград, Высочайших благоволений, Всемилостивейших рескриптов и похвальных листов не получал… В штрафах по суду и без суда не бывал. Высочайшим замечаниям и выговорам по Высочайшим приказам не подвергался… К повышению чина и к награждению знаком отличия беспорочной службы всегда аттестовался достойным. Отчеты, какие имел, представлял в срок. Жалобам не подвергался. Слабым в отправлении обязанностей службы и по званию начальника замечен не был и вопреки должной взыскательности к службе, беспорядков и неисправностей между подчиненными не допускал, оглашаем и изобличаем в неприличном поведении не был». Михаил успокаивал опекуна, что такой офицер, если захочет, без службы не останется.
Желанная свобода — и от службы, и от жалованья — ожидалась в момент, когда грозила долговая яма, нечего было есть, нечем платить за квартиру, не было зимнего платья, не было денег даже на почту. Оставалось последнее средство, о котором, в ожидании отставки, Достоевский писал Карепину: «Я сносил всё терпеливо, делал долги, проживался, терпел стыд и горе, терпел болезни, голод и холод, теперь терпение кончилось и остается употребить все средства, данные мне законами и природою, чтобы меня услышали». Он просил, горячо и запальчиво[15], чтобы ему выделили из наследственного имения его часть, которая приносит тысячу рублей годового дохода, и готов был отказаться от нее за тысячу рублей серебром, из которых половина должна была быть выплачена разом, остальное в рассрочку, по десять рублей ежемесячно. Михаил, поручаясь за брата, просил решить дело семейным порядком, убеждая зятя, что Федор отдает свою часть наследства за бесценок: «Брат так честен, что ему можно и без расписки дать эти деньги… Брату деньги нужны до зарезу… Вы его приведете в отчаяние отказом». Карепин, послав шурину изрядную долю упреков за его намерение мигом спустить с рук «миниатюрное» отцовское добро, которого не хватит и на год («Вы едва почувствовали на плечах эполеты, довольно часто в письмах своих употребляли два слова: наследство и долги; я молчал, относя это к фантазии юношеской… Не вина наша, что мы родились не миллионерами…»), все же согласился выполнить просьбу, употребив на это собственные деньги.
«А что я ни делаю из своей судьбы — какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неблагоразумный риск перемены состояния, риск целой жизни — на шаткую надежду. Может быть, я ошибаюсь. А если не ошибаюсь?.. Я пойду по трудной дороге!..» — с таким настроением потратил Достоевский полученную долю наследства, уплатив срочные долги. К ноябрю 1844 года он был свободен и от обязательств службы, и от состояния, и по-прежнему деньги ползли, «как раки все в разные стороны».
И здесь резонно обратиться к третьему обстоятельству, ради которого поручик Достоевский поступился и своим наследством, и своим служебным положением, — к литературе. Для того чтобы в полной мере осознать степень риска молодого человека, который во имя эфемерного поприща сжег все корабли, надо задать один вопрос. Что у него было, кроме веры в призвание, когда в 22 года он решился пожертвовать хоть и скромным, но обеспеченным будущим (месячное жалованье, наградные, продвижение по службе)? Или, иначе: чем, имея в виду столь весомый аргумент, как рукопись, готовая к печати, он располагал? Ответ был предельно прост: солидной рукописи, с которой можно было бы пускаться в свободное плавание, у него не имелось; наброски двух трагедий в счет не шли.