я» (начиная с 1974 года), «Dostoyevsky Studies» (начиная с 1980) и «Deutsche Dostojevskij-Gesellschaft» (начиная с 1992 года). Не будет большим преувеличением, если мы скажем, что, несмотря на довольно скромный объем, «Словарь-Достоевский» представляет собой актуальную сумму новейшего достоевсковедения, которая, отнюдь не претендуя на абсолютную тотализацию науки о Достоевском за последние сто лет, заключает в себе настоящую кладовую эффективного культурно-научного инструментария, которая может быть полезна как для молодого французского универсанта, стоящего на пороге мира Достоевского, так и для опытного литературоведа, способного оценить поистине титанический труд профессора Никё.
Композиция словаря характеризуется классицистической стройностью или даже строгостью. Из 118 статей около 20 посвящено наиболее значительным сочинениям русского писателя, начиная от «Бедных людей» и заканчивая «Братьями Карамазовыми», хотя в этом корпусе привлекают внимание рубрики «Петербургские повести», к которым отнесены «Петербургские сновидения в стихах и прозе» и ряд текстов из «Дневника писателя», или «Юмористические повести», где, в частности, рассматриваются такие тексты, как объявление к альманаху «Зубоскал», «Роман в девяти письмах», «Чужая жена и муж под кроватью» и целый ряд других текстов с преобладающим комическим элементом. Приблизительно столько же статей отведено авторам, с которыми сам Достоевский связывал свое литературное воспитание (Бальзак, Гоголь, Гюго, Жорж Санд, Пушкин, Фурье…) или которые включали русского писателя в свой персональный пантеон (Жид, Камю, Кафка, Клодель, Ницше, Мальро, Шестов…). Примерно такое же количество критических очерков направлено на истолкование классических понятий поэтики, эстетики и этики Достоевского, включая такие темы, как «Библия», «Бог», «Виновность», «Дьявол», «Евреи», «Европа», «Женщина», «Зло», «Игра», «Католицизм» и т. п.; к ним примыкают статьи о ближайшем окружении писателя: «Родители Достоевского», «Марья Дмитриевна Исаева», «Суслова», «Анна Григорьевна Сниткина», «Ковалевская», «Победоносцев», «Толстой» «Тургенев» и т. п. Встречаются в словаре и менее классические для исследований о Достоевском персоналии и темы: маркиз де Сад и В. И. Ленин, «Бестиарий» и «Питание», «Закат» и «Мечта о жизни втроем». Даже этот далеко не полный перечень словарных статей дает наглядное представление о неистощимой изобретательности критического мышления, отличающей работу профессора Никё, а также об определенного рода французском флёре, которым подернуты научные построения авторитетного литературоведа.
Вместе с тем сама форма словаря заключает в себе своего рода интеллектуальный вызов, с которым приходится сообразоваться научному сообществу. Разумеется, трудно было бы расценить опыт создания такого рода словаря как литературоведческую провокацию в духе нашумевшей в узких кругах теоретической фикции профессора Байара «Загадка Толстоевский». Тем не менее можно полагать, что цеховое сознание иных интерпретаторов творческого наследия русского писателя, ревниво отстаивающих как дух, так и букву текста, воспринимаемого как национальная святыня, будет если и не возмущено, то задето некоторыми пассажами энциклопедического начинания профессора Никё, к тому же замахнувшегося на то, чтобы объять необъятное. Проблема не в том, что в российской науке о Достоевском не хватает словарей: такого рода издания существуют; как правило, они создаются научными коллективами, включающими в себя профессионалов высшего класса, которые, разумеется, не позволят ни себе, ни коллегам сказать лишнего или, по крайней мере, чего-то такого, что шло бы в разрез с общепринятыми, апробированными представлениями научного сообщества. Однако именно в этой априорной установке на абсолютную достоверность научного знания заключается один из фундаментальных парадоксов любого энциклопедического начинания, которое как бы от природы чревато риском деградации или превращения в лексикографического монстра, фигуру которого обессмертил Гюстав Флобер в «Словаре прописных истин».
Возвращаясь к словарю профессора Никё, напомню, что литературная Франция отличается своего рода манией словарей, которые, как правило, выступают «защитой и прославлением» существующего распорядка слов и вещей, порождая вместе с тем альтернативные словарные начинания, каковые оспаривают универсалистские притязания официальной науки. Начиная с первого издания «Словаря Французской академии», который задним числом удостоверял, что политический заказ кардинала Ришелье на создание инструмента по нормализации французского языка был выполнен, этот спор лексикографов, наряду со «Спором древних и новых», составляет своеобразный культурный топос литературной Франции: как известно, в пику затянувшемуся начинанию по созданию «Словаря Французской академии» литератор Антуан Фюретьер, перешедший в лексикографическую оппозицию, выпустил свой «Универсальный словарь» в вольнолюбивой Гааге.
Словарь профессора Никё счастливо избегает этого внутреннего конфликта между двумя тенденциями во французской лексикографии: вот почему, вполне сохраняя верность лучшим традициям жанра академических словарей, посвященных французскими учеными отдельным писателям (замечательные словари Бодлера, Селина, Камю, Мальро, Пруста, Флобера и т. п.), в нем, возможно помимо воли автора, воспроизводится та альтернативная, более свободная лексикографическая тенденция, которая, например, сказалась в «Критическом словаре» Жоржа Батая или в «Кратком словаре сюрреализма» Андре Бретона и Поля Элюара. Подчеркну еще раз: менее всего профессор Никё хотел бы выступить возмутителем литературоведческого спокойствия России, менее всего, наверное, ему хотелось бы, чтобы его научное начинание связывалось с мистификацией Байара или сюрреалистическими лексикографическими провокациями в духе «Критического словаря» Жоржа Батая. Тем не менее следует признать, что вызов брошен, хотя бы уже в силу того, что алфавит французского языка предполагает иной порядок словника; и если, к примеру, замечательный словарь-справочник «Достоевский: Сочинения, письма, документы» под редакцией Г. К. Щенникова и Б. Н. Тихомирова открывается статьей о «Бедных людях»[317], то французский «Словарь-Достоевский» начинается с «Подростка». Заметим, что уже в этой статье русского читателя ожидает весьма курьезный сюрприз: оказывается, президент Франции Эммануэль Макрон «по памяти», как уточняет профессор Никё, процитировал формулу Достоевского из этого романа в ходе встречи с президентом Путиным в своей летней резиденции на Лазурном берегу: «Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец»[318]. Правда, можно уточнить, что и в устах Макрона, и в статье профессора Никё фраза эта представлена в усеченном виде, в силу чего акцент на некоей национальной исключительности, характерной даже для этого наиболее европейского среди персонажей Достоевского, остается в тени: «Один лишь русский…» Таким образом, читателю следует быть готовым не только к определенным несоответствиям порядка слов в словнике французского словаря, но и к некоторым разночтениям значения и смысла самого текста Достоевского, представленных здесь в соответствии с иноязычной научной традицией.
В этом отношении особого внимания заслуживает статья о французских переводах сочинений русского писателя. Профессор Никё, сам многоопытный переводчик, положивший немало трудов и дней на то, чтобы различные русские писатели заговорили на французском языке, сохраняя истинное звучание своего литературного голоса, начинает статью «Переводить Достоевского» (р. 285–286) с обескураживающего для рядового читателя тезиса:
Читать Достоевского в первых переложениях (1880‐х годов) и переводах Андре Марковича, пытавшегося сохранить «сознательно неловкое и грубое» письмо Достоевского и его устное звучание, значит читать двух различных писателей.
Однако далее этого утверждения автор словаря не идет, не вдаваясь в обсуждение ни трудов отдельных переводчиков, ни стратегий литературного перевода вообще. Он как будто приглашает заинтересованных читателей самостоятельно воссоздать умопомрачительную историю войны переводов, которая сама по себе разгорается по мере вторжения любого чужестранного классического писателя в национальный литературный канон, но которая, однако, в случае с Достоевским во Франции приняла небывалый размах: существует более десятка французских переводов «Преступления и наказания», но чей вариант одержал верх? Из статьи Никё можно подумать, что победа осталась за ультрамодернистским переводом Марковича, однако фрагмент его переводческой программы, приведенный в словаре, заставляет усомниться в соответствии эстетики Марковича тем камням преткновения, которые заключает в себе литературный язык Достоевского. Действительно, Маркович утверждает, будто перевод есть не что иное как интерпретация, переводчик — исполнитель партии оригинала:
Вполне объективного, образцового и всеохватного перевода вообще быть не может. Существует ли, скажем, объективное исполнение Девятой симфонии Бетховена? Конечно, нет![319]
Конечно же, «да» можно было бы ответить на это скоропалительное утверждение, имея в виду перевод, разумеется, а не исполнительское искусство, которое связано прежде всего с артистизмом, искусством, талантом. В противовес переводу как искусству, высокому или возвышающему, которое в современной российской науке о переводе справедливо связывается с «чуковщиной»[320], необходимо утверждать перевод как отрасль филологии, как упражнение в верности — с одной стороны, букве оригинала, которая должна восприниматься в виде своего рода камня преткновения, подлежащего превращению в камень краеугольный, с другой — духу родного языка, который способен животворить только в том случае, если переводчик ставит перед собой задачу его очужестранить или, по бессмертному выражению П. А. Вяземского, «изучивать, ощупывать язык наш, производить над ним попытки, если не пытки, и выведать, сколько может он приблизиться к языку иностранному»