Достоевский во Франции. Защита и прославление русского гения, 1942–2021 — страница 45 из 73

Наконец, говоря о литературе и психоанализе, необходимо отметить книгу П.‐Л. Ассуна «Литература и психоанализ: Фрейд и литературное творчество» (1996), где одна из глав посвящена Фрейду и Достоевскому[344]. Согласно авторитетному французскому психоаналитику, литературное творчество, которое он определяет через одну из непереводимых лексем немецкого языка (Dichtung — поэзия) определенно является письменным «вымыслом» (Dichtung), позволяющим выразить «истину» (Wahrheit), которая без этого вымысла осталась бы невысказанной. А бессознательное в психоаналитическом смысле и являет собой эту материальную «нереальность», которая заключает в себе глубокое содержание истины (так называемую психическую, или фантазматическую, реальность). Отвечая на вопрос о том, как сочетаются эти два состояния — двойное функционирование истины — и что вторая может сказать нам о первой, Ассун утверждает, что литература в понимании Фрейда — это другое состояние истины. Уже говорилось, что в статье «Достоевский и отцеубийство» Фрейд пишет: «К сожалению, перед проблемой поэтического творчества психоанализ должен сложить оружие»[345]. Позже в предисловии к книге М. Бонапарт об Э. По (1933) Фрейд уточняет, что «Такие исследования не обязаны объяснять гений художника, но они показывают, какие мотивы его пробудили и какой материал (сюжеты) ему принесла судьба»[346]. В своей работе под мотивами Ассун понимает аффекты, первичные травмы, которые фатальным образом навязывают материал для творчества. О художественном даре писателя речь не идет, но с помощью анализа «симптома» можно попытаться уловить то, что повлияло на призвание писателя. Писатель не волен браться за ту или иную тему и тем более становиться субъектом своей истории. Речь идет не столько о том, чтобы приложить психологию к писателю, сколько о том, что писатель может обогатить психологию, а именно «глубинную» психологию. Но в письме к Т. Райку, написавшему критический отзыв о его статье, Фрейд пишет, что он полностью подчиняет Достоевского-психолога Достоевскому-творцу и видит в нем лишь «патологическую натуру»:

Достоевского я просто не люблю. Это связано с тем, что я расходую все свою терпимость по отношению к патологическим натурам во время анализа. В искусстве и жизни я их не переношу[347].

Но самым примечательным в тексте Фрейда, по тонкому наблюдению Ассуна, является место, где главный «мотив» литературного шедевра связан с главным мотивом собственного творчества Фрейда:

Вряд ли случайно, что три шедевра мировой литературы разрабатывают одну и ту же тему — тему отцеубийства: «Царь Эдип» Софокла, «Гамлет» Шекспира и «Братья Карамазовы» Достоевского. Во всех трех обнажается и мотив действия — сексуальное соперничество из‐за женщины[348].

Ассун полагает, что связь Фрейда с Достоевским наилучшим образом раскрывается в этой перспективе. В одном смысле автор «Братьев Карамазовых», используя метафорические и параболические средства, довел до предела тему «убийства отца» и метафизику вины, в другом — довел до совершенства искусство «сокрытия» (verhüllen). То есть, согласно Ассуну, это значит, что наивысшее воплощение поэтического творчества (Dichtung) нашло выражение в этой теме, оставив психоанализу заботу о ее научном обосновании. Но Достоевский максимально приближается к «признанию» отцеубийства и вместе с тем максимально от него отдаляется, скрывая «покровом» вымысла. Тогда как «Тотем и табу» Фрейда — это раскрытие «мифа», его «научная» расшифровка. Но это и Dichtung самого Фрейда, в котором он раскрывает эту тему, гениальным образом сокрытую великой литературой. Таким образом, мифотворчество как Dichtung совпадает с «мотивом» героя. «Первоначальный поэт» — это тот, кто рассказывает Историю, ту самую, которую психоанализ определяет как первоначальную — акт предания смерти отца, но, как и положено Dichtung, в скрытой форме. Каким образом? Приписывая ее герою, одному человеку, а не как это происходит в реальности, объединившимся сыновьям. Здесь, говорит Ассун, мы подходим к «первоначальной лжи», каковая оказывает услугу огромному количеству людей, давая им героизированную версию истории и избавляя от чувства вины. Таким образом, «миф» Фрейда, открытие которого он ставил себе в заслугу, был уже гениально выражен в форме литературного вымысла, что, по всей видимости, и вызвало зависть Фрейда.

Эту мысль развивает Ж. Катто в критической статье «Спорное досье: Случай Достоевского у Фрейда» (2004)[349]. Известный французский славист приходит к выводу, что Достоевский-романист, сам того не ведая, практиковал своего рода психоанализ. А Фрейд, будучи проницательным человеком, отдает себе в этом отчет, но предугадывает, с какой враждебностью писатель воспринял бы его предпосылки и отверг бы все то, что счел бы для себя неприемлемым. Это его раздражало, и Фрейд совершил своего рода преднамеренную ошибку, написав поспешное эссе «Достоевский и отцеубийство», где сосредоточил внимание на авторе — человеке и мыслителе — вместо того чтобы действовать заодно с гениальным творцом, своим предшественником. Его латентная неприязнь к Достоевскому объясняется не чем иным, как творческим соперничеством. Словно Достоевский предстал перед ним как его «незваный двойник, нежеланный Отец, аналитик в душе со своим неприемлемым Богом»[350].

Благодаря регулярной отсылке к этой работе Фрейда, Достоевский пользуется неизменным вниманием со стороны французских психоаналитиков-клиницистов в качестве предшественника Фрейда и симптоматолога, позволяющего лучше понять различные психопатологии, что ставит его в один ряд с открывателем «глубинной психологии». Персонажи Достоевского рассматривается практикующими психоаналитиками как выдающиеся случаи клинической психопатологии, связанные с безумием, паранойей, аутизмом, токсикоманией, травмой, фантазмом, перверсией.

«Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человека»[351] — это известное и не раз подвергавшееся различным толкованиям высказывание Достоевского из «Дневника писателя» за 1881 год было рождено к жизни в полемике с его современниками. Психоанализ как психологическая теория, сформулированная Фрейдом в Вене в конце 1890‐х годов, также в определенном смысле пытается проникнуть в глубины душевной жизни человека, постичь психическую реальность, обращаясь к области бессознательного. Таким образом, обращение к психоаналитическим интерпретациям произведений Достоевского позволяет открыть новую грань в исследовании «реализма в высшем смысле», ничуть не умаляя значения традиционных историко-культурных подходов к проблеме художественного метода писателя. Разумеется, интерпретация произведений литературы в свете психоаналитических теорий является сугубо специфическим анализом, никоим образом не претендующим на исчерпывающий характер. Речь скорее идет об одном из языков описания. И в этом смысле зачастую психоанализ способен произвести своеобразную радиографию того или иного персонажа или произведения, сообщив нам немало полезных сведений для более глубокого проникновения в суть проблематики, затронутой автором.

Глава втораяБЕЗУМИЕ

В общеизвестных произведениях Мишеля Фуко имя Достоевского встречается нечасто — собственно, два раза, если верить именному указателю в двухтомном собрании сочинений мыслителя, вышедшем в свет в 2015 году в респектабельной книжной серии «Библиотека Плеяды» издательства «Галлимар»[352]. На первый взгляд, в этом нет ничего удивительного: что, казалось бы, может быть общего между Фуко, высоколобым французским интеллектуалом-бунтарем, метеором пролетевшим сквозь едва ли не все политические баталии парижского левого фронта — от мая 1968‐го и революционного реформирования системы университетского образования до организации акций в поддержку советских диссидентов или Иранской революции, и Достоевским, русским патриотом, монархистом, противником нигилистов, революционеров, террористов и прочих «бесов»? Чем мог привлечь Фуко, археолога новейших гуманитарных наук, писатель-реалист «в высшем смысле», ищущий проникнуть в глубины души человеческой? Что могло объединять ученого-новатора, связывавшего свои изыскания с исторической школой «Анналов», психоанализом, структурной лингвистикой, этнологией, на протяжении всего творческого пути стремившегося к отысканию тех констант в генеалогии западной субъективности, которые через институты психиатрии, клинической медицины, пенитенциарной системы, университетского или религиозного образования формировали современного человека в виде предмета «заботы о себе», с литератором-проповедником, учившим весь белый свет «живой жизни», которой как будто дышала Россия, представляя в своем самобытном и самозабвенном бытии урок Западу, сбившемуся с пути истинного христианства?

Строго говоря, ответ на такие вопросы, сформулированные в этом контрастном диптихе с искусственной антагонистичностью, уже давно напрашивался, поскольку стоит взглянуть на исходные творческие интересы двух авторов чуть более пристально, как сразу обнаруживается одна область человеческого существования, которую они осваивали сообща — конечно же, каждый в свое время, каждый по своему разумению, но все же на основе более или менее аналогичных предпосылок и следуя более или менее подобным устремлениям мысли: речь идет, разумеется, о безумии и о тех возможностях его познания, которые находятся скорее в литературе, нежели в науке. Таким образом, следует полагать, что хотя проблема вроде как существовала, до сих пор не предпринималось, насколько нам известно, ни одного опыта рассмотрения того, какое место могло занимать творчество Достоевского в разработке концепции безумия, которую Фуко представил в своей первой крупной работе — монументальном исследовании «История безумия в классический век» (1961), вошедшем в золотой фонд мировой философской мысли XX века