Можно думать, что подобное определение вполне подошло бы и для постижения неуловимой сущности подпольного.
Глава одиннадцатаяФИЛОСОФИЯ ИЗ ПОДПОЛЬЯ
Для темы подпольного человека во французской мысли важно с самого начала назвать двух авторов, которые предопределили векторы исследования бессознательного применительно к творчеству Достоевского. Это З. Фрейд и его эссе «Достоевский и отцеубийство» и Л. Шестов и его работы «Преодоление самоочевидностей» и «Философия трагедии: Достоевский и Ницше». Первый приведет нас к недавно вышедшей книге французского психоаналитика бразильского происхождения Эйтора О’Дуайра де Маседо «Клиника Достоевского, или Уроки безумия» (2015)[589]. Она представляет собой опыт разработки основных клинических понятий психоанализа (безумие, бред, перверсия, травма, фантазм) сквозь призму литературных произведений Достоевского, изображенных романистом конфликтов, ситуаций, персонажей, которые обретают величие, сталкиваются с другим или низвергаются в бездны в силу встречи с «бессознательным». Через второго автора мы выходим к критике психоанализа в масштабном двухтомном труде Ж. Делёза и Ф. Гваттари («Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения», 1972; «Тысяча плато: Капитализм и шизофрения», 1980).
Заметим, что во Франции Достоевский, Фрейд и Шестов удивительным образом оказались в одной «увязке», то есть под одной обложкой влиятельного литературного журнала «Новое французское обозрение» («Nouvelle revue française», № 18 за 1922 год). Чуть ранее, в 1921 году, выходит перевод «Введения в психоанализ» Фрейда. Обзорная статья известного писателя-унанимиста Ж. Ромена, посвященная этой книге, благодаря которой психоанализ входит в моду в парижских салонах, открывает том, где помимо писем Достоевского, «Исповеди Ставрогина» и эссе А. Жида «Достоевский» появляется статья Шестова «Преодоление самоочевидностей» в переводе Б. Ф. де Шлёцера.
Шестов, как известно, считал «Записки из подполья» одним из самых замечательных произведений не только русской, но и мировой литературы. Для него эта повесть являлась величайшим произведением Достоевского, а написанные им впоследствии толстые романы — лишь комментарием и попыткой решить загадку, изложенную в «Записках из подполья»; вокруг этой загадки он и строил все свои рассуждения о писателе. Отмечая в книге «Достоевский и Ницше», что «давно уже художественное творчество принято считать бессознательным душевным процессом»[590], Шестов полностью отождествляет подпольного парадоксалиста с автором. В отношении к Достоевскому Шестова роднит с Фрейдом то, что оба использовали тексты русского писателя для доказательства собственных мыслей. Оба совершали одну и ту же методологическую ошибку — отождествляли автора и героя, что уже неоднократно подвергалось критике. Однако после появления известного тезиса о «смерти автора» возрождается новая фигура читателя и недоразумение Шестова и Фрейда как бы отступает на второй план: в лишенном авторской инстанции тексте звучит само слово, голос, речевой субъект, напрямую обращающийся к читателю, который также обретает право голоса, то есть формирования смысла. Как это ни парадоксально, но Шестов намного раньше структуралистов и постструктуралистов заговорил о праве читателя на формирование смысла:
Нет большего заблуждения в русской публике, что писатель существует для читателя. Наоборот — читатель существует для писателя. Достоевский и Ницше говорят не затем, чтобы распространять среди людей свои убеждения и просветить ближних. […] Они зовут к себе читателя, как свидетеля, они от него хотят получить право думать по-своему, надеяться — право существовать. Идеализм и теория познания прямо возвещают им: вы безумцы, вы безнравственные, осужденные, погибшие люди. И они апеллируют к последней возможной инстанции, в надежде, что этот страшный приговор будет отменен…[591]
В этом смысле безудержный сарказм подпольного парадоксалиста можно отнести к разряду безумия (наряду с паранойей Двойника, идиотией Идиота), к своего рода бреду сумасшедшего. С медицинской точки зрения бред — это проявление болезни, дисфункция. Но Фрейд, как известно, определил по-своему невроз, психоз и перверсию и пересмотрел понятие нормы как абсолютного здоровья. Фрейд, а вслед за ним Лакан утверждают, что бред — это попытка излечиться словом. С точки зрения психоанализа этот симптом превращается во что-то, что начинает говорить. Говорить от своего лица.
У Делёза интерес к подполью Достоевского был опосредован чтением Шестова в связи с работой над книгой «Ницше и философия» (1962). Согласно Шестову,
рациональное «я» представляет собой антитезу иррациональному, «подпольному», подлинному «я» индивида, которое находится в постоянных сомнениях, колебаниях, но главное — не хочет примириться с действительностью, «ищет невозможного, борется с непреодолимым, не верит самоочевидности, не покоряется даже разуму». «Подпольный» человек свободен, независим от внешнего[592].
В книге «Критика и клиника» (1993) — серии старых и новых эссе, посвященных литературе и философии, — философ подводит итоги своей литературной критики, вернее критики под знаком «клиники», утверждая вслед за Прустом, что каждый писатель изобретает «в языке новый язык — язык своего рода иностранный. […] Вытаскивает язык из привычной колеи, заставляет его бредить»[593]. В эссе «Бартлби или формула» Делёз предлагает позитивный образ писца Бартлби, представляя его двойником подпольного человека, своего рода антиамериканским идиотом, отрицающего своим образом мысли и жизни все разумные основания американского — капиталистического — мира. Делёз, анализируя текст Г. Мелвилла «Писец Бартлби. Уолл-стритская повесть» (1853) в контексте творчества американского писателя, ставит главного героя в один ряд с произведениями других авторов, которых объединяет некое иррациональное, но чрезвычайно живое начало:
Бартлби — не метафора писателя и не символ чего бы то ни было. Это текст до жестокости комичный, а комичное всегда буквально. Это как рассказ Клейста, Достоевского, Кафки или Беккета, с которыми он составляет одну подпольную и авторитетную традицию[594].
Кто такой Бартлби? Это маленький человек из племени «бедных людей», расы «униженных и оскорбленных»: перед нами мелкий чиновник, который приступил к службе писцом в конторе стряпчего, от чьего лица ведется повествование. В первые два дня он усердно занят перепиской — молча, безучастно, как машина, а на третий начинает пассивное сопротивление, отказываясь сличать переписанные копии, что входит в его обязанности, и изрекая знаменитую аграмматичную формулу «Я бы не предпочел» (I would prefer not to). С этого момента формула становится неумолимым ответом Бартлби на любую просьбу, предложение или приказание: он не предпочитает работать, не предпочитает покинуть контору, не предпочитает жить такой жизнью. Отказываясь от всего, Бартлби тихо умирает в тюрьме, поставив под вопрос сами основания бытия стряпчего — успешного американца, а вместе с ним — всей Америки. Делёз основывает свой анализ на буквальном прочтении формулы, ее атипичности, аграмматичности, каковая демонстрирует межеумье Бартлби, «зависание» персонажа между «да» и «нет», между предпочтением и не-предпочтением. Формула нарушает все предпосылки логики, общечеловеческого существования, самого языка, пробуждая в читателе неизъяснимое восхищение Бартлби, каковой свидетельствует о новой логике — логике «отрицательного предпочтения»[595].
Проводя определенную параллель между американским и русским романом, Делёз выдвигает следующее положение:
Основополагающий акт американского романа, равно как и романа русского, заключался в том, чтобы увести роман подальше от путей разума, чтобы породить персонажей, которые держатся в логике и психологии. […] Если у них и есть формула, то она, конечно, ничего не объясняет, и выражение Я НЕ ПРЕДПОЧТУ (I prefer not to) остается каббалистической формулой, равно как и формула Человека из подполья, который не может воспрепятствовать тому, чтобы 2+2 давало 4, но который не может с этим СМИРИТЬСЯ (он не предпочитает, чтобы 2+2 равнялось 4). Для большого романиста — Мелвилла, Достоевского, Кафки или Музиля — важно, чтобы все оставалось загадочным, но не произвольным: короче, новая логика, самая настоящая логика, которая, однако, не возвращает нас к разуму, а схватывает глубины жизни и смерти[596].
Иррациональный человек у Делёза — изобретение новых оснований рационального, не подчиняющегося предустановленному капиталистическому порядку, где царит математическая логика накопления.
Таким образом, можно предположить, что Делёз воспринял подпольного человека Достоевского сквозь призму Ницше и Шестова, но в любом случае он связывается у него скорее с работой бессознательного, проявляющегося в языке. В двух томах «Капитализма и шизофрении» Делёз и Гваттари подвергают радикальной критике фрейдовский эдипов комплекс, «альфу и омегу» современной цивилизации, в другом контексте, не имеющем отношения к Достоевскому. Психоанализ не только вскрывает этот комплекс в бессознательном, но и насаждает его, становясь репрессивным механизмом. Подлинная клиника цивилизации — это удел философов, художников, писателей.
Шизоанализ ставит себе задачу разобрать выразительное эдипово бессознательное — всегда искусственное, репрессивное и подавленное, опосредованное семьей, — дабы достичь непосредственного производящего бессознательного