Достопамятный год моей жизни — страница 32 из 52

забыт в Пелыме, в глубине Сибири, где зарабатывал себе дневное пропитание трудами рук, как самый простой работник. Он полагал даже, что на основании какого-то рапорта его считают умершим; тем сильнее был его восторг при известии об освобождении; он совершенно не знал, как и через кого государь мог узнать об его существовании и невинности. Отправляя его в Сибирь, ему не позволили даже проститься с женою и детьми, и с этого времени он ничего не слыхал о них. Можно себе вообразить, как он торопился увидеться с ними. Хотя он был стар и слаб и принужден был на каждой станции перевязывать свои раны на ногах, тем не менее он постоянно торопился ехать далее.


15-го июля мы приехали в Екатеринбург и здесь немного отдохнули. Я купил на здешней гранильной фабрике несколько драгоценных камней по очень сходной цене. Я предназначал сделать моим дочерям из этих камней ожерелья, которые, переходя из рода в род, служили бы воспоминанием о самом несчастном и жалком годе жизни их отца.

Проезжая через несколько дней Кунгур, скверно вымощенный город, я едва не лишился жизни. Мы быстро спускались с горы, как вдруг лопнула ось; телега опрокинулась, а лошади продолжали бежать и тащили меня по мостовой. Шапка долго защищала мою голову, но наконец она свалилась, и я неизбежно разбил бы себе голову, если бы, к нашему счастью, мужикам, шедшим на базар, не удалось удержать испуганных лошадей. Еще несколько шагов и я бы погиб, но теперь отделался только довольно значительным ушибом. Ямщик пострадал гораздо более: он был весь в крови; Карпов же, сидевший на телеге, свесив ноги, просто упал в грязь.

18-го числа я приехал в Пермь и остановился у честного часовых дел мастера Розенберга. Здесь я спокойно отдыхал на том самом диване, на котором лежал в отчаянии два месяца тому назад.

От Перми до Казани мы проехали без всяких приключений. Веселое настроение моего духа часто прерывалось встречами с колодниками, которых гнали в Сибирь. Одни из них сидели в телегах и кибитках; другие же большею частью шли пешком, закованные попарно, в сопровождении вооруженных мужиков, которые сменялись в деревнях. На некоторых из ссыльных была надета деревянная колодка, охватывавшая шею, с рукояткою, висевшею на груди; в этой рукоятке были проделаны два отверстия, в которые продевали руки несчастных и затем заковывали их. Это было ужасное зрелище! Все шедшие пешком просили милостыню; с какою радостью я давал им деньги, возвращаясь сам из ссылки в объятия моего семейства.

Я встречал также большие толпы поселенцев, отправляемых насильно в новый город, который по приказанию государя воздвигался на Китайской границе. Взрослые шли пешком, а дети торчали на телегах среди разных вещей, домашней утвари, собак, птиц. На лицах этих поселенцев я не приметил выражения радости или надежды.

22-го июля мы въехали в Казань и остановились в очень хорошем доме, где давались общественные праздники, у очень доброй и услужливой хозяйки. Я не позабыл посетить доброго Естифея Тимофеича в его домике, наполненном тараканами, и поблагодарить еще раз за оказанное мне прежде гостеприимство.

Следующее обстоятельство побудило меня остаться целый день в Казани. Здесь жила родственница моей жены; я хотел повидаться и поговорить с нею, зная, что она находится в переписке с родственниками в Эстляндии; я надеялся через нее получить известие о моей жене и успокоиться. Вхожу с трепетом в ее квартиру, она встречает меня с объятиями, но, увы! я не слышу ни одного слова утешения; судьба моей жены и детей совершенно ей неизвестна! Один из ее братьев, правда, писал недавно и сообщал разные новости, как например о том, что баронесса Деллинсгаузен, сестра моей жены, собирается ехать в Германию, но о моей доброй Христине ни слова! Если бы этот человек знал только, какое томительное и горькое мучение причинило мне его молчание, он конечно превозмог бы осторожность, доведенную до крайности и в нескольких словах, совершенно неприметно для постороннего, не упоминая вовсе моего ненавистного в то время имени, написал бы просто: наша кузина Христина там-то, делает то-то, здорова и т. д. По крайней мере, из такого письма я мог бы заключить, что моя жена жива.

В Казани я был очень приятно поражен. Многие знакомые и незнакомые немцы, французы, русские прибежали ко мне отчасти из любопытства, отчасти из участия и старались выказать мне свое расположение. Два месяца тому назад они знали, что меня провезут чрез их город и тогда еще старались повидаться со мною, но это им не удалось, так как Щекотихин принял против этого меры.

Казань — большой, населенный, хорошо обстроенный и по наружности веселый город. По величине построек и количеству товаров здешняя таможня мало уступает московской и петербургской. Древняя крепость татарских ханов, разрушенная царем Иваном Васильевичем, представляет на вершинах скал величественные и живописные развалины. Она была очень обширна, часть этих развалин поправлена и служит жилищем для начальника города.

Иностранцы, живущие в Казани, весьма приветливы и любезны; они составляют очень хорошее общество. Я полагаю, что выбрал бы местом своего жительства Казань, если бы должен был жить внутри России.

При отъезде несколько карет и дрожек сопровождали меня до Волги, которая при первом моем проезде подходила к городским стенам, а теперь уже вступила в свои берега, отстоящие на семь верст от города. В Казани я купил себе кибитку, чтобы ехать с большим удобством.

За Волгою Карпов указал мне место, где он встретился с Щекотихиным и Ольгиным, очень изумившимися при известии о моем возвращении из ссылки. Щекотихин очень сожалел, что не предугадал такого благоприятного исхода моего дела. По-видимому, эти сожаления проистекали не из хорошего побуждения.

Между Казанью и Нижним Новгородом очень часто попадались мне по обеим сторонам дороги вооруженные люди, сидевшие около разложенных огней. Любопытство побудило меня наконец остановиться и спросить, что они здесь делают. Мне дали следующее не очень утешительное объяснение: в соседнем городе Маресьеве происходит ярмарка, которая привлекает множество воров и разбойников, и чтобы защитить по возможности дорогу от их разбоев, назначаются из жителей соседних деревень стражники. Что касается меня, то я не встретил ничего подозрительного во время дороги. Но, вообще говоря, при первой же встрече с почтой в здешних местах начинаешь убеждаться, что дороги не совсем безопасны. Телега, в которой сидит почтальон, всегда сопровождается несколькими конными мужиками, вооруженными саблями и ружьями и поспевающими с большим трудом за телегою. Эта мера предосторожности основана на указе императора Павла I, по которому губернатор отвечает за всякое разграбление почты, совершенное в пределах вверенной ему губернии. Очень естественно, что губернаторы, особенно в малонаселенных местностях, принимают все необходимые против этого меры; но мне кажется, что подобное приказание довольно строго в стране, где огромные леса служат для разбойников недосягаемым убежищем и все человеческое могущество оказывается недостаточным, чтобы предупредить нападение со стороны злодеев.

Приближаясь к Нижнему Новгороду, я был обрадован зрелищем, которого давно уже был лишен: я увидел в первый раз вишневые деревья и пчелиные улья. Известно, что в Сибири нет ни пчел, ни раков. Точно так же фруктовые деревья очень редки в этой стране; вот почему я чрезвычайно обрадовался, приметив моих старых знакомых. «Вот я и в Европе! — воскликнул я, — вблизи своей родины!»

Увлеченный этой мысли, я вздумал в Нижнем Новгороде пообедать по-европейски, но оказалось, что здесь не существует ни одной гостиницы, а есть только жалкие кабаки, в которых нечего есть. Я вернулся на почтовую станцию и расположился в своей кибитке пообедать черствым хлебом и сыром, между тем как Сукин торопил, чтобы скорее закладывали лошадей.

Через него на станции узнали, кто я такой, и несколько минут спустя явился лакей от супруги почтмейстера с приглашением пожаловать к ней обедать. Я долго отказывался, ссылаясь на мою небритую бороду, всклокоченные волосы, рваный халат и т. д., но все было тщетно: лакей приходил несколько раз звать меня к обеду и наконец сообщил, что я буду обедать один в комнате и никто меня не будет беспокоить.

Я не мог долее сопротивляться таким любезным настояниям, притом же и желудок мой, худо питавшийся несколько дней, побуждал меня принять приглашение. Я вышел из кибитки и явился в дом почти в таком же виде, как бедный Том в «Короле Лире». Меня ввели в нарядно убранную комнату, посередине которой стоял маленький стол с одним прибором. Я оставался несколько минут один, но вскоре вошла очень красивая, молодая дама, хозяйка дома, и на немецком языке извинилась в своей нескромности, проистекавшей из сильного желания познакомиться со мною.

Хотя я и принадлежал к поклонникам прекрасного пола, но, признаюсь, появление этой дамы чрезвычайно меня смутило. Я был перед нею точно Диоген перед Аспазиею. Вся ласковость ее обхождения не в состоянии была осилить ложного стыда, овладевшего мною. При взгляде на мой старый халат, а еще хуже на зеркало, я чувствовал себя как бы уничтоженным. Что же сделалось со мною, когда вскоре вся комната наполнилась мужчинами и женщинами, очень прилично одетыми, русскими и немцами, обращавшимися ко мне с большою любезностью! Я не переставал сидеть подобно испанскому королю и то конфузился от весьма лестных обо мне отзывов, то был тронут до слез живым участием ко мне собравшихся лиц, дошедших до того, что они взяли первый том моих сочинений и сравнивали приложенный к нему портрет мой с оригиналом в длинной бороде.

Хотя и мой желудок, и мое тщеславие нашли себе здесь обильную пищу в буквальном и переносном смысле, но признаюсь, что только по возвращении в кибитку я вполне оценил приятность времени, проведенного мною в доме почтмейстера. Воспоминание об этом случае, оригинальном и единственном в своем роде, на границах Азии, в стране, которая слывет дикою и необразованною, тронуло мое сердце и наполнило его отрадой. Можно ли было думать встретить в Нижнем Новгороде друзей моей музы, готовых меня утешить, мне услужить и оказать мне почет единственно потому, что они видели во мне старого знакомца и приятеля, с давнего времени уже снискавшего их расположение. Такого рода награду я предпочитаю всем фимиамам газет, тем более что этот фимиам, возжигаемый живым (смею это сказать) писателям, редко бывает чист, бескорыстен и непорочен.