Достопамятный год моей жизни — страница 46 из 52

Вскоре после кончины государя все драгоценные вещи были вывезены и размещены по другим дворцам, чтобы предохранить их от сырости. В настоящее время никто в нем не живет, и он похож на мавзолей.

* * *

11-го марта, в первом часу, следовательно, за двадцать часов до кончины, я видел императора Павла и говорил с ним последний раз. Он возвращался с прогулки, верхом, вместе с графом Кутайсовым и, казалось, был в очень хорошем расположении духа. Я повстречался с ним на большой лестнице, возле статуи Клеопатры. Он, по обыкновению, остановился и заговорил со мною на этот раз о статуе, возле которой мы стояли. Он заметил, что это прекрасная копия, осмотрел различные виды мрамора, входившие в состав ее подножия, пожелал узнать их названия, а затем перешел к истории этой царицы Египта. Он восхищался ее геройской смертью и, по-видимому, согласился с моим замечанием, что она едва ли бы лишила себя жизни, если бы Август не пренебрег ее прелестями. Наконец он спросил меня, подвигается ли составляемое мною описание дворца. Я отвечал, что оно приближается к окончанию. После этого мы расстались, причем император благосклонно сказал мне:

— Радуюсь заранее удовольствию его прочитать.

Я следил за ним глазами, пока он поднимался по лестнице. Дойдя до самого верха, он обернулся в мою сторону, и мы оба никак не подозревали, что видим друг друга в последний раз. Статуя Клеопатры после этого разговора сделалась мне очень памятною; я часто с умилением останавливался перед ней после кончины государя.

12-го марта очень рано распространилось по городу известие о восшествии на престол молодого императора Александра. С восьми часов утра сановники государства принимали присягу в церкви Зимнего дворца. Народ предавался радости и надеждам; известные всем качества молодого государя давали полное к этому основание. Вечером город был иллюминован.

Первые действия императора, его манифест, его указы, еще более укрепили то доверие, с которым его счастливые подданные смотрели на его восшествие на родительский престол. Он торжественно обещал царствовать в духе своей знаменитой бабки императрицы Екатерины II, позволил каждому носить платье, какое он желает, освободил жителей столиц от тяжелой обязанности выходить из экипажей при встрече с членами царской фамилии, сменил генерал-прокурора Обольянинова, которого совершенно справедливо все ненавидели и не терпели, уничтожил Тайную Экспедицию, этот бич страны, возвратил сенату прежнюю его власть, освободил множество государственных преступников, томившихся в крепостях. Какое трогательное и прекрасное зрелище представляли собою эти освобожденные от оков, эти несчастные, удивлявшиеся своей свободе, считавшие свое счастье сновидением и, шатаясь от изнурения и слабости, направлявшиеся к своим домам!

Я видел собственными глазами старого казацкого полковника с сыном, которых вели из крепости к графу Палену. История этого великодушного сына одна из самых трогательных. Года четыре тому назад его отец, не знаю по какой причине, был привезен из Черкасска в Петербург и заключен в крепость. Спустя несколько времени приехал его сын, красивый, высокий, молодой человек, очень храбрый, — он еще при Екатерине II заслужил Георгиевский и Владимирский кресты. Разного рода просьбами и ходатайствами он долго пытался освободить отца, но не достигнув этого, просил, как единственную и последнюю милость, дозволения разделить с отцом его заключение и несчастье. Эту просьбу исполнили — но только отчасти; его посадили в крепость, но не вместе с отцом; несчастный старик и не подозревал, что сын его сидит так близко. Но вдруг двери темниц отворились, сын кинулся к отцу в объятия, и в одно и то же время старик узнал о своем освобождении и о такой прекрасной жертве сыновней любви. Он один в состоянии решить, которое из этих известий доставило ему наилучшее наслаждение. Я видел его несколько раз в приемной зале графа Палена. Он носил длинную седую бороду, доходившую до пояса, и обыкновенно сидел у окна, опустив глаза, не обращая ни малейшего внимания на все его окружавшее. Его храбрый сын, прославленный этим доблестным поступком не менее чем своими воинскими подвигами, ходил по комнате и говорил со знакомыми.

Эта приемная зала представляла обширное поприще для наблюдателя и знатока человеческого сердца. Хотя я сам ничего не добивался и ни о чем не просил, однако проводил ежедневно в комнате несколько часов и не покидал наполнявшей ее толпы, не обогатив чем-нибудь собрание моих заметок. В противоположность сейчас описанному мною сообщу более веселый рассказ.

Дня через два после кончины государя, если я не ошибаюсь, зала была полна просителями; их было несколько сотен. Я грелся у печки, как вдруг послышался шепот, и находившиеся в зале, сперва по одному, потом десятками, а наконец и все, кинулись к окнам и смотрели вниз — словно небо сошло на землю; любопытство привлекло и меня. Я с большим трудом пробрался сквозь толпу, чтобы взглянуть, что там происходит. Наконец мне это удалось — и что же я увидел? По улице проходила первая круглая шляпа. Она, по-видимому, произвела на толпу более приятное впечатление, нежели освобождение всех государственных преступников; все лица сияли радостью, все ликовали. О люди!..

Однако пора сообщить читателям о том, что я испытал, к величайшему удовольствию, в первые дни царствования Александра Милосердого. Составляя эти заметки, я часто бывал жертвою самых раздирающих душу воспоминаний. Теперь дохожу до одного воспоминания, доставляющего мне величайшую отраду. По приказанию молодого государя сенат напечатал списки лиц, некогда сосланных в Сибирь, которых теперь возвращали их семействам. Узнав об этом, я немедленно послал человека купить мне один экземпляр и с нетерпением стал его просматривать, пока не нашел имени Соколова; я залился слезами радости! Да! Он был освобожден; в эту минуту он в объятиях жены и детей. Дай Бог найти ему их всех невредимыми. Дай Бог, чтобы из всего тяжкого сновидения он сохранил бы воспоминание о своем товарище по несчастью и чувство дружбы, соединявшее нас в общем бедствии.

Имена Киньякова и его братьев, купца Беккера из Москвы и других моих знакомых находились также на этих листах жизни. Я упомяну еще о пасторе Зедере, одном из самых замечательных из числа сосланных. Он попал в коварные сети жестокого статского советника Туманского, цензора в Риге. Вероятно, он сам опишет свою историю, но я позволю себе, однако, сообщить здесь о нем несколько сведений, заимствованных мною из вполне достоверного источника[4].

Пастор Зедер, живший невдалеке от Дерпта, составил небольшую библиотеку для чтения, которой пользовались его прихожане. Туманский, назначенный цензором в этой губернии, желая выказать свою необычайную бдительность, потребовал от Зедера каталог его библиотеки. Напуганный признаками времени, Зедер сообщил ему, что он перестал держать библиотеку. Действительно, он имел это намерение и понемногу собирал все книги, бывшие в обращении, и более их не выдавал; но некоторые книги он не мог получить обратно, позабыв, кому они были даны. К числу этих последних книг принадлежал том сочинения Августа Лафонтэна — «Власть любви» (Le pouvoir de l’Amour). Не будучи в состоянии припомнить у кого эта книга и не желая ее лишиться, он прибегнул к самому обыкновенному способу, т. е. напечатал в Дерптской газете объявление, в котором просил, чтобы имеющий у себя эту книгу, входящую в состав его библиотеки для чтения, возвратил бы ее по принадлежности.

Это объявление, к несчастью, попалось на глаза Туманскому. Уверяют, что это чудовище желало не столько повредить пастору Зедеру, сколько навлечь замечание превосходному лифляндскому губернатору Нагелю, к которому он питал тайную злобу вследствие какой-то обиды. Он донес об этом своему покровителю и начальнику Обольянинову, присоединив еще разные неблагоприятные для пастора наветы; Обольянинов же донес об этом государю, также с добавлениями со своей стороны. Короче сказать, пастор Зедер был обвинен в том, что продолжал держать библиотеку для чтения, несмотря на воспрещение цензора, и старался распространять в кругу своих читателей вредные начала, давая читать запрещенные книги революционного содержания. Надо заметить, что списка запрещенных книг не было. Все это было представлено государю в таком ложном и гнусном виде, что он приказал немедленно арестовать пастора Зедера, посадить его в Петербургскую крепость и поручить Туманскому всенародно сжечь все его книги.

Перед отправлением Туманского для исполнения такого необыкновенного поручения, вся Рига умоляла его сделать все от него зависящее для спасения этого несчастного семейства; он, конечно, обещал, но, разумеется, не сдержал слова. Ночью солдаты под начальством благородного Туманского окружили дом пастора, спавшего самым мирным образом с женою и детьми. Можно себе представить, каково было их пробуждение. Все бумаги пастора описали и опечатали; все книги — даже Библию — сложили в груду и сожгли. Несчастного пастора посадили в телегу и отправили с полицейским чиновником в Петербург.

Утром, несколько очнувшись от первого ужаса, пастор просил своего спутника позволить ему написать несколько строк своей жене. Этот коварный человек изъявил согласие и сам вызвался отнести письмо на почту; но в действительности спрятал его и по приезде своем в Петербург представил генерал-прокурору Обольянинову. Это письмо, кроме очень естественных сетований, заключало в себе просьбу, прежде всего, успокаивать крестьян до его возвращения. Из этих слов заключили, что он уже взбунтовал крестьян, которые только ожидали его возвращения, чтобы явно восстать под его предводительством. Другие утверждали, что он просил жену сжечь его переписку с одним из друзей, в которой говорилось о французской революции, и что это дало повод послать фельдъегеря схватить этого друга, к счастью оказавшегося уже давно умершим.

Как бы то ни было, дело это было представлено государю генерал-прокурором в таких мрачных красках, что немедленно он приказал юстиц-коллегии назначить пастору телесное наказание и сослать в рудники в Сибирь. Юстиц-коллегия очутилась в большом затруднении. Приговор, который должен являться результатом подробного рассмотрения дела, всех действий и личности обвиняемого, был уже ей предписан заранее; таким образом, юстиц-коллегия являлась здесь чисто исполнительным органом. Президент ее попытался сделать об этом представление генерал-прокурору, который сухо ответил ему: