Достопамятный год моей жизни — страница 49 из 52

ли бы захотел повторять все слухи и толки, и что я с намерением выбрал только то, что мне было сообщено заслуживающими доверия свидетелями, которых не отстранил бы никакой суд. Как подобает всякому судье, я хладнокровно исполнил свою обязанность, предав все это гласности, которая рано или поздно клеймит позором счастливо избегнувшего наказания преступника. Но довольно об этих лицах.

Смерть государя дала мне снова надежду возвратиться на родину. Я решился, при первой возможности, не отвлекая внимания юного монарха от важных дел империи, обеспокоить его этим незначительным делом и просить моего увольнения. 30 марта я выполнил мое намерение, вручив генерал-адъютанту государя князю Зубову докладную о себе записку. 2 апреля я получил от него лестный ответ, что его величеству угодно сохранить меня на службе. Такая милость, такое внимание поставили меня в крайнее затруднение настаивать о моем увольнении от службы. Исполненный самой живейшей признательности, я объявил, что сочту себя счастливым продолжать службу у государя, столь обожаемого и столь этого достойного, но приняв в соображение настоящее положение немецкого театра, я нахожу не соответственным для себя им управлять. Если же императору благоугодно сделать надлежащие преобразования и обратить его действительно в придворный театр, а не довольствоваться только тем, что он носит это название, и сравнить его во всех отношениях с французским театром, тогда я с удовольствием пожертвую всеми силами, чтобы сделать немецкий театр достойным одобрения двора.

Я получил приказание представить записку с указанием способов для улучшения немецкого театра. Я исполнил это. Проект мой, названный невежественным и зложелательным сотрудником «Гамбургской Газеты» гигантским, был составлен с величайшею бережливостью.

В то время как французский театр расходовал свыше ста тысяч рублей в год на одно только жалованье артистам, я обязывался за шестьдесят тысяч рублей вполне содержать труппу, которая могла бы соперничать с французской. По-видимому, автор этой газетной статьи не немец, или, по крайней мере, не любил немцев, потому что находил гигантской испрашиваемую мною на все содержание немецкого театра сумму, несмотря на то, что она была немного более половины расходуемой на одно жалованье французским актерам.

Император поручил гофмаршалу двора рассмотреть мое предложение; последний его одобрил.

— Сколько же будет стоить по этому проекту содержание немецкого театра? — спросил император.

— Шестьдесят тысяч рублей в год.

— А сколько оно обходилось до настоящего времени?

— Ничего.

Этот ответ, конечно, должен был привести в изумление императора, но в некотором отношении он был справедлив. Усердием, стараниями и прилежанием я довел театральный сбор в зиму до тридцати двух тысяч рублей и покрыл им все расходы. Но гофмаршал упускал из виду, что в продолжение семи недель поста нет никакого сбора, а в летние месяцы — он крайне незначителен, и что здание театра, будучи весьма неудовлетворительно, требовало больших улучшений. Нельзя было ожидать, чтобы сам государь вник в такие подробности, тем более, что о них не упоминалось в записке. Неудивительно поэтому, что исчисленная сумма показалась ему очень значительной.

Я знал очень хорошо, как относился двор к немецкому театру, и потому был достаточно приготовлен к последовавшему отказу на мое представление и не брал назад моего прошения об отставке. В самых лестных выражениях меня уволили от службы с производством в чине коллежского советника.

Я вполне убежден до настоящего дня, что двор не в состоянии содержать немецкий театр даже в том неудовлетворительном виде, в каком он находился, не приплачивая ежегодно тридцати семи тысяч рублей. Если бы государю ответили, что после всех изменений и улучшений содержание этого театра будет стоить 37 000 рублей более против того, что он стоит теперь, то я полагаю, что он дал бы другое в этом отношении приказание, тем более, что молодая императрица любила немецкий театр. Но это слово ничего не могло вызвать иного ответа как отказ.

Таковы обстоятельства, сопровождавшие мое увольнение, о котором автор статьи «Гамбургской Газеты» язвительно заметил: «не совсем ясно, получил ли г. Коцебу отставку или просил ее». В Петербурге это было всем известно. К несчастью, всегда встречаются люди, которых зависть заставляет верить в противное тому, что все знают.

Упоминая о назначенной мне пенсии, тот же автор также язвительно замечает, что я просил ее, и желает сделать это отличие для меня менее почетным. Он не знал, что император Павел приказал производить мне эту пенсию из его собственных сумм, что такие пенсии сохранялись обыкновенно при увольнении от службы и что, нисколько не утруждая молодого монарха моими просьбами и ходатайствами, пенсия эта была предоставлена мне по одной моей простой просьбе.

Я слишком дорожу этим выражением милости и благосклонности ко мне государя, а также и репутацией человека, умеренного в своих желаниях, а потому и позволил себе по возможности подробнее разъяснить это дело, наскучив, быть может, этим читателю.

29 апреля я выехал из Петербурга со своим семейством, проникнутый признательностью к умершему монарху и к царствующему императору. В Иене мы остановились на несколько недель у почтенного Коха, в кругу его благородного семейства. Сопровождаемые искренними и нежными желаниями, мы отправились далее в Вольмарсгоф, в имение барона Лёвенштерна, который принял нас очень радушно.

Как билось мое сердце, когда я приближался к этому жилищу честности и прямодушия! Наконец-то сбывалось самое пламенное мое желание! Я должен был увидеть женщину, которая в самые жестокие минуты моей жизни оказала мне все пособия, от нее зависевшие! Как сгорал я нетерпением поцеловать ее руки! Я должен был увидеть молодого человека, пролившего обо мне свои слезы и старавшегося с братскою нежностью облегчить мои страдания.

Первым лицом, которое я встретил по выходе из экипажа, был г. Байер. Сколько разнородных чувств стеснилось в моей груди при виде его! После него явилась госпожа Лёвенштерн. Я не в состоянии был ей что-либо сказать, — за меня красноречиво говорили мои слезы. Я искал глазами ее храброго сына; он кинулся в мои объятия, и я дружески прижал его к груди. Как сладко воспоминание прошедших бедствий в кругу сочувствующих друзей!

Здесь я получил некоторые объяснения относительно той части моей истории, в которой участвовали эти достойные лица. Письма, написанные мною в Штокманнсгофе, были все отправлены Байером к рижскому генерал-губернатору, за исключением письма к Кобенцелю, которое могло мне повредить. Губернатор без всякого колебания отправил их к государю, который, до крайности раздраженный моим бегством, написал ему, чтобы он немедленно потребовал к себе Байера в Ригу и сделал бы ему строгий выговор за то, что он дозволил государственному преступнику писать письма. Этот выговор, заключавший в себе похвалу доброму сердцу Байера, был ему сделан, но можно себе вообразить насколько смягчило этот выговор известное человеколюбие губернатора.

Я узнал, что Щекотихин предъявил Байеру данные ему инструкции, и что поэтому было очень опасно для последнего оказывать мне более живое участие. Байер старался оправдать хладнокровного и осторожного Простениуса. Не моя вина, если мое внутреннее чувство противилось всем его доводам.

Вообще, они считали Щекотихина добрым и чувствительным человеком и ожидали от него много хорошего. Это была ошибка, очень извинительная для этих честных лиц, тем более, что я не встречал человека, соединявшего в себе в такой степени как Щекотихин грубость с притворством. Узнав о моем скором возвращении, не посетил ли он мою жену по приезде своем из Тобольска, с тем, чтобы поздравить ее с моим возвращением и сообщить ей, что мы, будто бы, были хорошие приятели и жили словно родные братья в течение всего путешествия? Узнав, с каким вниманием принял меня государь, он явился ко мне и самым низким образом ухаживал за мною. Вид его был мне ненавистен; он вонзался мне в грудь как кинжал. Щекотихин это, наконец, заметил и прекратил свои посещения.

Проведя приятно несколько дней в Вольмарсгофе, мы поехали в Ригу, где ожидали нас преданные нам друзья. Я не застал там достойного губернатора Рихтера; к несчастью он лежал больной в деревне, но я видел моего доброго друга Эккардта и искусного врача Штофрегена, которым и выразил всю мою признательность. Первый из них свез нас в свое имение Граффенгейд, маленький земной рай, и мы расстались через несколько дней, взаимно осыпая друг друга благословениями и пожеланиями.

Я узнал, между прочим, в Риге, что письмо, написанное моею женою герцогине Веймарской, было отправлено директором почт в Петербург и прочитано государем, который, возвратив немедленно письмо, приказал его вновь тщательно запечатать и отправить по назначению. Мои друзья вывели из этого случая разные благоприятные заключения, что это письмо, с которого я имею копию, могло произвести только благотворное действие на чувствительное сердце монарха. Я, быть может, отчасти обязан моим освобождением особе, которой всего более желал бы быть этим обязан, — именно моей жене.

Мы не застали в Митаве губернатора Дризена; он был уже сменен. Благородный советник в Полангене Селлин был также уволен, я его не видел, но встретил поручика, сопровождавшего меня из Полангена в Митаву, по фамилии Богуславского (Boguslawski). Он встретил меня как старого приятеля и заставил завтракать у себя. Как живо я вспомнил в этом самом здании сцену моего арестования. Какое для нас благодеяние со стороны природы, что воспоминание прошедших бедствий доставляет нам такое же наслаждение, а быть может еще и больше, как и воспоминания о прошедших удовольствиях! Я справился о честном казаке, сопровождавшем меня на козлах; я хотел сделать ему подарок, но он был в отлучке.

Должен ли я стыдиться, признаваясь, что залился слезами, когда наш экипаж двинулся, и мы проезжали мимо казарм, когда шлагбаумы опустились за нами, а прусский орел издали простирал к нам свои крылья. Моя жена также плакала… и мы крепко обнялись.