кого. И несколько пухлых томов Дюма, среди которых самая любимая книга Сани — «Три мушкетера».
Об этом следует рассказать особо.
Впервые Саня прочитал «Трех мушкетеров» в двенадцать лет. Прочел запоем, но уже следующая книга (если не изменяет память — «Отверженные») вытеснила мушкетеров из его сознания. Конечно, Саня вспоминал о них время от времени, но как-то остраненно, без души. Так зерно, прежде чем проснуться, должно полежать в земле, пережить вегетацию, и лишь затем, наполнившись влагой и теплом… — и т. д., см. «Естествознание» за 5-й класс. Очевидно, Саня развивался с опозданием, и в двенадцать лет читал только глазами, не идентифицируя себя с героями книг, не примеряя на себя их личины, не испытывая себя (разумеется — в воображении) их испытаниями. Но в отрочестве каждый год — огромный срок. В тринадцать Саня был уже другим. Его душа сформировалась настолько, что стала претендовать на роль компаса; из-за этого у нее теперь то и дело возникали конфликты с Саниным умом. Его ум созрел рано: жизнь заставила. Впрочем, возможно, ум — это не совсем точное слово для данного случая; мудрость не по возрасту — так вернее. Но мудрость в тринадцать лет нести тяжело, душа для своего нормального развития хочет иного, а как их примирить? как найти равновесие? Мог бы подсказать отец Варфоломей, но с ним в ту пору Саня еще не беседовал, нутром не созрел, только книжки на почит у него брал. Однако чутье подсказало (позже от отца Варфоломея Саня узнал, что чутье — одно из проявлений души): перечитай «Трех мушкетеров». Почему именно эту книгу? И что в ней он должен для себя найти? — разве узнаешь. Вот так собака безошибочно находит траву, в которой ее тело ощущает потребность. А кто ее этому учил? — пока была щенком, при маминых сиськах, слава Богу, со здоровьем проблем не было.
Короче говоря, перечитал он «Трех мушкетеров» (кстати — с большим, чем прежде, удовольствием, потому что теперь больше в книге и разглядел, и прочувствовал: ведь теперь он читал не только глазами, удовлетворяя любопытство, — теперь он читал для души). От этого чтения что-то в Сане улеглось, дискомфорт исчез. (Слово «дискомфорт» Саня никогда не знал — и не узнает: жизни не хватит. Отец Варфоломей однажды употребил это слово случайно — иноязычных слов в разговоре с прихожанами он себе не позволял, — но Саня сразу не спросил, что это слово означает, а потом забылось. Видать — не было в нем нужды.) Но если бы только это! До сих пор прочитанные книжки откладывались где-то в Саниной памяти, занимали в ней свое местечко — и на большее не претендовали. А «Три мушкетера» на этот раз не погрузились в память — остались на виду, под рукой, стали как бы вторым планом Саниного существования. Вот он живет своей обычной жизнью: ходит в школу, в магазин, играет с приятелями в лапту, в «стеночку», катается на санках, — но стоит устать или отвлечься — и он оказывается во Франции 17-го века. В Париже. На тесной улице, вонючей от помоев, которые выливают тут же, выйдя на порог. Или в кабаке. Саня стоит у стойки, зажатый с одной стороны тощим типом в потертом кожаном колете и без шляпы, а с другой — потным верзилой с мутным взглядом и соломой в волосах. Вино дрянь (Саня вина еще ни разу не пил, поэтому не знает вкуса, а того, что ни разу не чувствовал — представить нельзя; выручает уничижительная оценка), приятели-мушкетеры где-то запропастились, им уже давно пора быть здесь, а тут еще эфес шпаги соседа давит на ребра. Саня аккуратно отводит эфес в сторону; тощий реагирует мгновенно: «Ты хочешь увидеть мой клинок?» Он трезв, его глаза холодны и бесцветны, в голосе нуль эмоций. «Уймись», — говорит Саня. Сказал — и отвернулся. Но под ложечкой образовалась пустота: чувствует, что тощий так просто не отвяжется. Это не страх, нет; если страх рядом с тобой, как тень, — нечего было цеплять на перевязь шпагу и соглашаться на встречу в таком гадюшнике. «Да ты грубиян! — медленно, в растяжку говорит тощий, и одним пальцем, как бы брезгуя, поворачивает за плечо Саню лицом к себе. — Это в каком же свинарнике тебя обучили таким манерам?» Ему скучно, а может — встал не с той ноги, а может — у него такой день, когда он должен кого-нибудь убить. Все равно кого; просто он не знает другого способа, как избавиться от душевного дребадана. Теперь Саня видит, что у него во рту справа недостает двух зубов: резца и следующего за ним. И шрам там же — сбоку над верхней губой. Чем-то металлическим врезали. Пожалуй — эфесом. Вот отчего тот странный звук при каждом его слове… Саня не хочет заводиться, а потому и не меряется с тощим силой взгляда; глядит мягко, едва ли не ласково. Повторяет: «Уймись…» Но повернуться к стойке на этот раз ему не дают: жесткая пятерня сковала плечо. На кисти, между большим и указательным пальцами, специфический мозоль — след поводьев. Значит, у этого задиры даже перчаток нет… «Признайся честно, щелкопер: может, у тебя декоративная шпага? Тогда я удовлетворюсь извинением, но только громким, чтобы слышали все…» Верзила шепчет из-за спины Сане прямо в ухо: «Сделай вид, что хочешь показать ему свою железку, и врежь со всей силы эфесом между глаз. А потом он мой…» Сане терпения не занимать. «Здесь так шумно, что меня никто не услышит», — говорит он. «Отлично! Обойдемся без свидетелей, — радостно соглашается тощий. — На заднем дворе, возле курятника, есть небольшая площадка. Да ведь нам много места и не понадобится, не так ли? — Он делает пригласительный жест открытой ладонью. — Прошу!» Теперь видно, что мозоль от поводьев протянулась по линии жизни почти до середины его ладони. Любопытно, чем промышляет этот тип, если ему приходится столько времени проводить в седле… Идти первым, поворачиваться к нему спиной Саня не собирается: зарежет тут же, в толчее никто и не заметит. Зарежет, усадит под стенку, небрежно скажет случайным свидетелям: «пусть отоспится». И все. Поэтому Саня отвечает таким же жестом: прежде вы. Тощий поглядел Сане в глаза, помедлил (а ведь и правда собирался со спины зарезать), и чуть наклонив голову — притолока очень низкая — прошел за истыканную ножами дверь. На заднем дворе пусто, земля серая от куриного помета, из окон второго и третьего этажа слышны женские и детские голоса. Без зрителей никак. Тощий взглянул на солнце, прищурился, неторопливо вытащил шпагу, поднял руку необычно высоко, повел клинком… Ах, вот оно что! — у него эфес инкрустирован зеркальцами, чтобы слепить соперника; для того и стал лицом к солнцу. Сколько же он тренировался, чтобы научиться совмещать два действия: слепить и драться? Тоже мне — Юлий Цезарь. Можно не сомневаться — это еще не все; у него в загашнике должен быть целый набор подлян. Но я не любопытен, да и рисковать нет смысла… Саня чуть отводит голову, чтоб погасли солнечные вспышки, затем парирует выпад тощего, — и тут же — мгновенно — рубит его клинок под основание. Все. Просто и ясно. Клинок не сломан — срублен наискосок, словно он был из дерева. Тощий ошеломленно смотрит на то, что мгновение назад было его шпагой, потом смотрит на шпагу Сани Медведева. «Это… это — Заасоод? (Саня кивает.) А ты… ты — Белый Медведь?..» Саня не китайский болванчик, чтобы кивать на каждое его слово, поэтому просто глядит тощему в глаза. Нуль эмоций. Но о ноже помнит. Сейчас увидим, как этот нож выглядит. «Прошу меня простить… такое счастье видеть вас… — Тощий не знает, что говорить, путается в словах, но по глазам видать, что уже приходит в себя. — Я полагал, что все это — россказни… и про вас, и про ваш меч… Признаю: я вел себя недостойно…» Саня поворачивается, шагнул к двери, — и вдруг мгновенно обернулся — выпад — и кончик его шпаги замер на горле тощего, точно в выемке над щитовидным хрящом. Дамасская сталь прорезала кожу, кровь выступила наружу — и неторопливой струйкой стекла за грязный воротник старой рубахи. Можно было обойтись и без крови, но так убедительней. С некоторыми — вот такими — иначе нельзя. Тощий боится шевельнутся, в замершей на замахе руке — тяжелый метательный нож. Обычный нож, без ухищрений и красот, рабочий инструмент; таким мясники свежуют туши. «Отпусти нож… (Тощий расслабил пальцы — и нож плашмя, почти без стука, упал на землю.) Подтолкни его ко мне… Теперь отступи на два шага…» После скольжения по земле нож испачкан куриным дерьмом, к тому же от него тяжело несет ворванью; должно быть, этот тип снял его с моряка. Но что-то в этом ноже есть. Какая-то основательность. Надежность. И по центровке, и по удобной рукояти сразу видно, что его сработал знатный умелец. Надо будет проверить, так ли он хорош при метании. «Еще раз позволишь себе со мной такую штуку убью, — говорит Саня. — А теперь прочь с моих глаз…»
История, как сами понимаете, для одноразового использования. Если есть потребность, а воображение буксует, конечно, ею можно воспользоваться еще раз, но при повторном использовании в ней уже не будет прежней остроты. Как в однажды пережитом сне. Как в однажды уже виденном кино.
Санин ум шлепал такие истории без проблем. Как блины. Посмотрел — и забыл. Такой способности «сочинять» Саня не придавал значения, полагая, что и все остальные люди живут, как и он, двойной жизнью: в реальности — и в воображении. Иначе как же не отчаяться, как пережить эту жизнь. Без воздуха, без справедливости. Возможно, если бы Саня пережил грядущую войну, до которой оставалось еще шесть лет, он бы стал писателем. Талантливым или заурядным — это уже другой разговор; это уже зависит от того, к какой цели — как писатель — он бы стремился. Но пока об этом судить было рано. Ни одной оригинальной истории он пока не придумал. Все они были перепевами того, что он читал или видел (на картинках или в кино). Скажем так: его воображение работало по принципу калейдоскопа: из осколков того, что хранила его память, он складывал собственные картинки. Для него — необходимые, но с художественной точки зрения не представляющие интереса.
Впрочем, было одно исключение. Не целостная история, а фрагмент, кусок, вырванный из чего-то большого. Без начала и конца. Как обломок торса неведомой античной скульптуры. Улица. Может быть — все в том же Париже. У этой улицы нет перспективы: она вьется, впереди в тридцати метрах — очередной плавный поворот. Дома в упор глядят друг на друга, на мостовой уже четверым непросто разойтись, — кто-то должен посторониться, прижаться к выщербленным кирпичам стены. Саня идет во главе колонны. На нем мушкетерская накидка с королевскими лилиями, шляпа с плюмажем, воротник рубахи простой, без кружев. Ботфорты со спущенными ниже колен голенищами. Боевые перчатки с предохранительными накладками из буйволовой кожи на внешней стороне. За поясом он ощущает два больших пистолета. В руке обнаженная шпага. Саня идет впереди, а за ним в колонне по три идут мушкетеры. У каждого на плече тяжелый мушкет и кованая рогатая подставка. Идут молча, в ногу; мокрые булыжники отзываются на мерную поступь подкованных башмаков и сапог: кррам, кррам, кррам…