Дот — страница 50 из 124

Ответ был где-то рядом — Саня это чувствовал; и ответ должен быть простым (отец Варфоломей всегда учил: все правильные ответы — простые, и только та ступенька к истине надежна — которая проста). Возможно — ответ был перед глазами, но Саня его не видел. Однажды такую ситуацию отец Варфоломей описал простым примером (как всегда — простым): изображение может быть уже на фотобумаге, но сколько ее ни разглядывай — ничего на ней не увидишь, пока не опустишь ее в проявитель.

Проявителя у Сани под рукой не оказалось.

Вот я ни о чем умном не думаю, с сожалением признал он. Фантазии не в счет. Фантазии (это опять цитата из отца Варфоломея) — всего лишь узоры в калейдоскопе. В них нет ничего неизвестного. Каждый фрагмент прост и знаком. Это как в шахматной игре. Ее правила и свойства фигур ограничивают мир этой игры до размеров шахматной доски. Гению в ней делать нечего, потому что гений открывает новое, новую ступеньку для всего человечества, а в шахматах все предопределено правилами. В них даже самый «гениальный» ход не продвигает человечество вперед даже на миллиметр. Этот «гениальный» ход (даже не подозревая о том, что этот ход «гениальный») может «открыть» любой игрок — лишь бы задница у этого игрока была крепкая.

Нет, отца Варфоломея мне никогда не постичь, — без сожаления признал Саня. Каждый сверчок знай свой шесток. Но уж в сержанте-то я должен разобраться. Не Бог весть какая проблема.

Итак, чем руководствуется человек, если у него атрофирована совесть?

Жадностью — решил Саня. Жадностью и страхом. Вот так. Возможно, наука дает какой-то другой ответ, но Саня от науки был далек, а этот ответ ему понравился. Простота — есть, ясность — тоже. Молодец! — похвалил себя Саня.

После этого о младшем сержанте он больше не думал. Иногда вспоминал — но не думал. Отец Варфоломей был бы им доволен.

На следующий день (после ухода младшего сержанта) Саня остался один.

Такой исход был ясен сразу, едва за младшим сержантом закрылась стальная дверь.

Санин напарник, жесткий хохол (он и телом был угловатый, и характером: каждому — но конечно же не старшим по званию — по поводу и без повода давал понять, где его территория; попросту говоря — выставлял локти), плюнул в сторону закрывшейся за младшим сержантом двери, а потом долго матерился, в промежутках сообщая, что он думает о младшем сержанте и о ситуации, в которой они оказались. То есть он не делал секрета из того, как будет действовать. Но пока не решил — когда уйдет. Вернее — когда они уйдут. Хохол не сомневался, что они уйдут вдвоем, во-первых, потому, что оставаться в доте бессмысленно, а во-вторых — вдвоем оно как-то надежнее, вдвоем легче и батьку бить. И потому его эмоциональный выплеск имел еще один — подспудный смысл: он сразу давал понять, что теперь он — старший (голова младшего сержанта настолько была занята собственными проблемами, что он запамятовал назначить преемника). И сейчас старший, и потом. Человек еще не вышел в сержанты, а Саню уже видел сержантскими глазами.

Впрочем, на Саню это не произвело впечатления.

— Ты как знаешь, — сказал он, — а я отсюда никуда не уйду.

— Это почему же? — искренне удивился хохол.

(Я не передаю здесь его специфического «западынского» говора, поскольку нам он интересен не своей речью, а мировоззрением. Иное дело — Чапа. Чапа — любимчик автора — не такой, как остальные, — и его речь прямо указывает на это…)

Саня ответил не сразу. Ему было все равно, кто из них теперь главный. Он мог бы объяснить, почему остается, но в этом не было смысла.

— Не уйду — и все.

Сказал без вызова, очень мягко, чтобы удар следующей реплики хохла провалился, не найдя опоры.

— Ну и дурак же ты! — удивился хохол. — Ну и дурак! — хотя и грамотный… Может — оттого, что грамотный, — потому и дурак? У тебя что — глаз нет? Или тебя не учили думать?.. — Он попытался понять Саню — и не смог. И выкрикнул с сердцем: — О нас забыли! Вникаешь? Может — никого уже и нет в живых, из тех, кто о нас знал. Или ты ждешь, что тебя немцы найдут?

— Не найдут, — спокойно сказал Саня. — Я им не дамся.

— Но ведь все ушли! Все! Поэтому в твоем геройстве нет смысла: о нем никто не узнает. Неужто тебе своей жизни не жалко?..

— Это не геройство. Это долг…

Хохол не лицемерил, он ни разу не сказал, что его цель — Красная Армия. Его село было под Винницей, это километров триста, может — четыреста; он сам толком не знал. Но что доберется — не сомневался. «А доберусь до своей хаты, отдышусь, — тогда и буду соображать, куда ветер дует…»

Перспектива одиночества не пугала Саню. И не только потому, что в любой момент он мог перенестись в свой Париж. Как раз этим он не злоупотреблял. Поймите правильно: в Париже он не прятался от реальной жизни. Просто там — в его Париже — все было по честному. И жизнь, и смерть. И даже коварство было иным. В его Париже даже коварство было именно коварством, а не подлостью.

Была и еще одна причина, по которой Саня не опасался одиночества.

Еще в отрочестве он заметил: оказавшись в одиночестве, и — что существенно — без пресса какого-либо дела, он не погружался в мечты или воспоминания; тем более — не начинал думать о чем-то конкретном. Напротив — он как бы отключался. Все чувства гасли. Не сразу; постепенно. Вот так электрическая лампочка, послушная неторопливому движению рычажка реостата, тускнеет, тускнеет, обнажая алую светящуюся нить; при этом в лампочке (она ведь обнажилась!) ощущается нетерпение, мол, чего же ты хочешь? решай — нужен тебе свет или нет? при этом она дает понять, что лично ей это по барабану… Примерно так чувства Сани гасли, мыслей тем более не было никаких; разумеется, кроме одной, которая пыталась проследить угасание чувств. Но, не получив поддержки, и эта мысль таяла без следа. А потом… потом Саня как бы просыпался (хотя знал, что не спал), или скажем так: всплывал. Всплывал из неких глубин на поверхность, из мрака — к свету. Это было как бы новое рождение, новая материализация тела. Он действительно ощущал себя новым, ведь он чувствовал, что пережил и узнал нечто важное… Нет, не так. Не «узнал». Это было не новое знание, а новое ощущение. Ощущение сродства с тем, что его окружало. Как будто в нем проснулось ощущение сродства с этим воздухом и этой травой, и этим светом: светом дня — если дело происходило днем, и светом ночи — если уже была ночь. Причем для этого не нужно было ничего делать, не нужно было думать. Просто оно было — и все. «Мы с тобой одной крови — ты и я…» Несколько дней после такого отключения Саня был иным. Он не знал, заметно ли это со стороны, но никого ни разу он не спросил об этом. Даже у матери (и напрасно: уж она-то ощущала его, как себя). Даже у отца Варфоломея. (Тоже зря: отец Варфоломей мог бы объяснить, что это была непроизвольная медитация, которую отец Варфоломей понимал, как слияние с Господом. Впрочем — наверное — если бы Сане было интересно — он мог бы дать этому явлению и естественно-научное объяснение. Например — как психофизическому феномену. Естественно, для отца Варфоломея это были две стороны одной медали.)

Короче говоря, проблемы одиночества для Сани не существовало.

Как уже было сказано выше — дни он не считал. Не считал — и все. Это не было осознанным действием (или бездействием — думайте как хотите). Он не гадал, когда придут свои. Придут — когда придут. Когда смогут. Саня был миной, поставленной впрок. Когда на него наступят — взорвется, не сомневайтесь.

Теперь он спал не внизу, на нарах, а здесь же, в каземате. Вытащил наверх матрац, подушку, две простыни: на одной спишь, другой накрываешься, — чем не курорт? Переезд был вынужденным: внизу, в кубрике, было глухо; вот так проснешься, а на нарах — напротив — немцы сидят.

Что приятно — в каземате жара не ощущалась совсем. Оно и не удивительно. Кабы дот был бы накрыт только стальным колпаком — там ни летом, ни зимой (летом от жара, зимой — от стужи) не было бы спасения. Но стальной колпак дота был прикрыт железобетонной шапкой, может — в метр толщиной, а может — и потолще. Вот эта железобетонная глыба и спасала от жары (зимой часовых спасали толстокожие кожухи из нестриженой овчины), а то бы — под раскаленной голой сталью — там и получаса никто бы не выдержал.

Кстати, этот стальной колпак был неувядающим предметом обсуждения среди пограничников. Кто из нас обращает внимание на потолок своей комнаты? Никто. Разве что — если с потока обвалился кусок штукатурки. Ну это понятно. А к стальному колпаку нельзя было привыкнуть настолько, чтобы перестать его замечать. Это вам не штукатурка, не доски и не бревна; это — сталь. Когда-то она была покрашена, но без грунтовки; да и с краской, видать, старшина пожмотничал: развели ее безбожно. Естественно — она вскоре стала сыпаться. Дневальные ее зачищали, чтобы выглядело аккуратно; от этого процесс ускорился. И через год стальной свод имел первозданный вид. Очень впечатляло. Как говорится: броня крепка. Что-то в этом было такое, что закрашивать не хотелось. Обычный человек не может видеть сквозь дерево и металл, но чувствует каждый, и каждый, взглянув на стальной свод, чувствовал, что это не тонкий лист проката, а массив. Говорили, что толщина этой стали — сантиметров 20. В таком случае — каков же вес этого колпака!? И как его смогли сюда привезти и затащить? В уме не укладывается. Вот если б его доставляли сюда фрагментами, узкими секторами, как нарезанный арбуз, а на месте уже сваривали, — тогда понятно. Но места сварки, сколько ни искали, обнаружить не удалось. В общем — загадка природы, как египетские пирамиды.

Но конечно же, самым приятным, самой большой неожиданностью для Сани была свобода. До этого о свободе он никогда не думал. Ни этого понятия, ни самого этого слова никогда не было в его лексиконе. И вдруг свобода обрушилась на него — царский подарок.

Как известно, сколько людей — столько и представлений о свободе. И столько же способов ее употребить. Очевидно — она везде. Саня ее узнал с помощью самого доступного инструмента: еды.