Доверие — страница 42 из 79

— А что значит «привыкнуть»? — строго спросила она.

— Я только про еду говорю, — пробормотала старуха.

— Вари побольше риса, — отрезала Мёлеринг.

Учитель Франц Войда приехал за три дня до прибытия новых обитателей детского дома. Еще раньше по почте пришла тоненькая папка с личным делом Мёлеринг и толстая с делом Войды. Вальдштейн засунул обе папки в ящик своего стола и позабыл о них. Когда он что-нибудь искал в ящике и они попадались ему под руку, он думал: завтра. Сейчас мне некогда этим заниматься. Войда все свое время отдавал детям, жившим здесь. Они ходили в грейльсгеймскую школу, детский дом был их родным домом; там они делали уроки, по некоторым предметам с ними проводились дополнительные занятия. Войда понимал, что́ им нужно, и дети быстро к нему привязались. Вместе с ним они обдумали, как лучше встретить маленьких корейцев.

Вальдштейн наконец заметил, что молодой учитель очень молчалив в свободное от работы время. Но поскольку особых причин для того, чтобы вызвать его на откровенный разговор, не было, решил повременить с этим до приезда детей.

Как-то раз Войда тоном, чуть ли не виноватым, сказал, что долгие месяцы нигде не служил. Вальдштейн спросил, не болел ли он? Войда ответил, что только пятого марта вернулся из Федеративной Республики.

На мгновенье Вальдштейн изумился. Наверно, он этим же вечером порасспросил бы его что и как, но тут пришла наконец телеграмма, извещающая, что завтра рано утром прибудут автобусы с корейскими ребятишками.

Дети, которые жили в доме и чувствовали себя аборигенами, обрадовались, что успеют до начала занятий встретить новеньких.

С разрешения Вальдштейна они провозились чуть ли не полночи. И так пестро разукрасили спальни, что он не без чувства своей вины подумал: вот что они понимают под хорошим приемом! Необходимо будет им объяснить… В эту ночь его внимание привлек учитель Войда. Когда тому наконец удалось уложить детей, Вальдштейн сказал:

— Хорошо, что вы здесь.

Войда взглянул на него с выражением, которого тот не понял.

— Вы правда так считаете?

— Разумеется, — подтвердил Вальдштейн со слабой улыбкой, он был уже очень утомлен. — Один бы я со всеми этими хлопотами не управился.

У Войды дрогнули губы, но он ничего не сказал. Только задумчиво посмотрел на Вальдштейна.


Этой светлой летней ночью Томас бродил по улицам Коссина. Не хотел возвращаться домой, покуда Вебер не спит. Но Вебер, видимо, надумал мыться сегодня с особым тщанием. По полоске света, выбивавшейся из-под двери, Томас, к величайшей своей досаде, понял, что он еще и не думает спать. И правда, Вебер стоял посреди комнаты и тер себе спину полотенцем, держа его натянутым в обеих руках.

— Добрый день, — с довольным видом приветствовал он Томаса, хотя была уже ночь. — Советую и тебе заняться такой гимнастикой.

Томас только плечами передернул.

— Тут для тебя письмо, — продолжал Вебер. Видимо, хотел посмотреть, какое впечатление произведут на Томаса его слова. — От твоей девчонки, наверно, сороки-воровки. Ах нет, ее ведь в тюрьму упрятали.

Убедившись, что Томаса ему разговорить не удастся, он лег в постель. И по обыкновению тут же уснул.

В письме Вальдштейн просил Томаса, если будет у него хоть какая-то возможность, приехать на воскресенье в Грейльсгейм. Дальше он просил простить его — Томас даже испугался, что за этими словами скрывался упрек, он ведь бог знает как давно не был у Вальдштейна — за долгое молчание. Если Томас соберется к нему в воскресенье, он поймет причину этого молчания.

Из этого письма Томас сделал вывод, что Вальдштейн ничего не слышал о событиях последних дней, которые его мучили. Значит, там никто ни о чем не будет его спрашивать и у него не будет надобности отвечать.

До Грейльсгейма он добрался лишь поздно вечером, так как поезда на этой дистанции вечно опаздывали. Он боялся, что дом будет заперт, и даже пожалел, что решился на эту поездку. Но когда городская окраина осталась позади и по другую сторону шоссе блеснул один-единственный огонек, Томас вздохнул с облегчением. Все его смятение, вся горечь, отравлявшая ему жизнь, исчезли при виде зажженного для него огонька.

От дома к калитке шел кто-то быстрой, решительной, но не знакомой ему походкой. Чужой голос его приветствовал. Томас испытал легкое разочарование. Неизвестный сказал:

— Вы Томас Хельгер? Меня зовут Франц Войда.

Томасу вдруг показалось, что он страшно давно здесь не был — не какие-нибудь несколько месяцев, а с самой юности. Какую-то юность он с себя стряхнул или ее у него отняли. Поскольку же он был еще очень молод, так по крайней мере говорили ему люди и собственное его отражение в зеркале, то, выходит, существуют разные юности.

Значит, только снаружи все выглядело, как обычно, подумал Томас, — светлое окно под крышей. Человека этого я не знаю. И комнаты, в которую он меня ведет, не знаю или это та самая, что у нас называлась приемной? Да, но стол накрыт для меня, как прежде.

Этот учитель, назвавшийся, кажется, Войдой, подсел к нему.

— Мы уговорили Вальдштейна сегодня лечь пораньше, вы будете спать в этой комнате. Наш дом битком набит.

Томас удивился.

— Но здесь так тихо.

— Да. Ребятишки эти веселые и тихие. Может быть, потому что еще не обжились у нас.

— Откуда же их привезли?

Войда уже поднялся и сказал, держась за ручку двери:

— Из Кореи. Разве вы не слышали? Итак, до завтра, завтра вы все узнаете. Спокойной ночи, Томас.

Томас лег на диван, тот самый, на котором провел первую ночь, когда его опять насильно водворили в этот дом. Две темноты мерцали за окном, одна попрозрачнее — поле, другая погуще — лес. Где-то вдали блестел огонек семафора — как тогда, так и сегодня. Этот огонек, никакого отношения к нему не имевший, почему-то тоже утешил его. Ему вдруг вспомнилась миска, полная каши, с одним-единственным глазком масла, которую Вальдштейн в ту ночь поставил перед ним. Вальдштейн тогда задумчиво смотрел на него, не без сочувствия и не без сожаления. Томасу показалось, что Вальдштейна заботило не только все, что осталось у него, Томаса, за плечами, но и все, что еще ожидало его в жизни. Однако он очень устал и заснул, так и не успев додумать свою мысль.

Утром, когда он вставал, до него донеслись с лестницы непривычно звучавшие детские голоса, прерываемые голосами взрослых, старавшихся утихомирить ребятишек, те смеялись, и смех их тоже звучал непривычно. Потом все стихло, словно улетели неведомые птицы. Томас выбежал из комнаты и увидел Вальдштейна, окруженного толпой детей, его рука протянулась к Томасу поверх блестящих иссиня-черных голов. Ребятишки улыбаясь смотрели на Томаса. Вальдштейн раздвинул их и пригласил гостя выпить кофе за садовым столиком. Под внимательными взглядами черных глазенок, постепенно скрывавшихся в кустах, Томас, как в тумане видел этот столик, то, что стояло на нем, доброе усталое лицо Вальдштейна.

Вальдштейн и Войде предложил кофе. Это было очень кстати, по крайней мере не дойдет до разных щекотливых вопросов.

По тому, как Вальдштейн смотрел на него, по тому, как он рассказывал о детях, свалившихся точно снег на голову, о радости, которую они ему доставляли, по тому, как он, рассказывая, положил руку на руку своего гостя, Томасу стало ясно, что он ничего, ровно ничего не знал — да и откуда бы мог он узнать? — о судебном разбирательстве, о Пими, о его разрыве с Линой, о том, что, возможно, уже на следующей неделе он, Томас, услышит о провале своей кандидатуры в Высшее техническое училище.

Когда Вальдштейн кончил рассказывать о своем, наступило молчание. И вдруг, сам тому удивляясь, Томас спросил так, словно все это время ни о чем другом не думал:

— Скажи мне, товарищ Вальдштейн, что ты думаешь о деле врачей? Я хочу сказать о том факте, что у этой врачихи после смерти Сталина отняли орден?

Слова Томаса были так неожиданны, что Вальдштейн на мгновение решил: вероятно, девушка, ему писавшая, имела в виду, что это известие произвело тяжелое впечатление на Томаса.

— Она переусердствовала и допустила ошибку, — сказал он. — Из страха за жизнь Сталина.

— Да, но ей дали орден! А потом его отняли.

— Может быть, она из тех, кому ничего не стоит оклеветать человека, может быть, ей это даже доставляет радость. Таких ведь хоть пруд пруди. Даже среди школьников есть клеветники. Донести на другого — это, вероятно, способствует ощущению собственной силы.

— Да, но… — начал было Томас, и Вальдштейн окончательно убедился: вот из-за чего он мучается…

Учитель Войда часто взглядывал на Томаса. Едва заметная печальная усмешка кривила его губы. Он было поднялся, чтобы уйти, но еще постоял немного, желая услышать ответ Вальдштейна.

— Тот, кто возводит поклеп на другого, старается сам поверить в вину, им же выдуманную. В доносительстве, в поклепе есть что-то фашистское. Вы, верно, уже много об этом говорили и продолжаете говорить с вашими ребятами.

Томас нерешительно пробормотал:

— Я из-за этого даже поссорился со своей девушкой. — Его вдруг осенило, что их взаимное отчуждение, видимо, началось с этого разговора. — Лине, моей девушке, хотя все это уже в прошлом, не пришлось пережить того, что пережил я, когда жил здесь — ты же все знаешь, — в нацистское время.

Вальдштейн удивленно спросил:

— Вы рассорились из-за этого дела?

— Нет, — отвечал Томас, — совсем по другой причине.

Он вдруг низко склонил голову. С площадки для игр донеслись детские крики. Войда ушел.

Томас взглянул на Вальдштейна.

— Помнишь Эде? — спросил он. — Эде был похож на картофельный росток. Даже глаза у него иной раз бывали белые. Но пронзительные и уж до того злобные…

— Ты ведь удрал с ним, — сказал Вальдштейн. — Ты что, встретил его где-нибудь?

— Не то чтобы встретил. Видел его издали. В суде. Меня туда вызвали. Его, наверно, засадили. Исправительная колония ему уже не по возрасту. Я встретил девчонку из нашей банды. Раньше она мне внушала отвращение. Грязнуха, а когда разозлится — кусалась. Мы ее называли Пими. Но теперь она мне понравилась. Чистая стала и беленькая. Это было вскоре после смерти Сталина. Впрочем, одно с другим никак не связано. Просто я таким образом могу точнее установить время. Дома, вернее, там, где я сейчас живу, я сказал, что еду к тебе в Грейльсгейм, а сам поехал за город с Пими. Мы вместе спали в палатке. Откуда мне было знать, что все у нее краденое, палатка, кухонная посуда, даже белье?