Вдруг распахнулась дверь, в комнату вошла Тони. Поздоровалась коротко, недружелюбно. Даже не села, а шагнула прямо к Томасу.
— Пойдем. Мне надо поговорить с тобой.
Он пошел за нею в ее чуланчик. Она теперь спала отдельно от Лидии, дед сумел выкроить ей из их комнаты отдельный уголок. Закут, но он напоминал Томасу тот чулан, в котором он спал вместе с Робертом Лозе. У Тони на подоконнике и на кровати — для стола места не было — лежали тетради и книги. Над кроватью висел кусок яркого жесткого шелка. Молодежная делегация привезла. Среди книг Томас заметил томик Брехта. Подарок Хейнца.
Тони прислонилась к дверному косяку. Потом хрипло сказала:
— Я хочу спросить тебя о чем-то очень важном. Почему ты донес на Хейнца Кёлера?
— Как донес? — переспросил Томас. Упрек был несправедлив, но Томас весь день мучался оттого, что сказал полицейским о Хейнце.
Тони в упор смотрела на него, губы ее дрожали. И лицо побледнело, как бледнеют смуглые лица. Исчез золотистый налет. Но она взяла себя в руки, спокойно сказала:
— У нас в производственной все говорят, будто ты донес на Хейнца. Кое-кто даже считает, что ты поступил правильно. Говорят, ты этим свое положение исправил.
— Что исправил? Какое положение?
— Тебя ведь все попрекали судом. Правда, даже они говорят, что всю последнюю неделю ты держался молодцом. Но с Хейнцем-то разве вы не дружили? Ну, часто ссорились. Так уж ведется между настоящими друзьями. Он с тобой о многом откровенно говорил. А ты теперь, значит, все это выложил?
У Томаса дрогнули губы. Но и он сумел взять себя в руки, прежде чем ответил:
— А ты сама как думаешь?
— Не в этом дело, — сказала Тони. — Штрукс долго лежал без сознания, а теперь пришел в себя. Он утверждает, что его ударил Хейнц. Сначала задержал у столовой, потом к нему подбежали остальные, Вебер, Бернгард, других он точно назвать не может. Но Хейнца он видел точно. Твои слова, Томас, решили вопрос, и Хейнца арестовали. — Она говорила быстро, взволнованно, во взгляде ее не было и следа нежности, только резкое требование откровенности. — Ты все выложил, о чем Хейнц говорил с тобой, чтобы снова стать паинькой.
Томас так же гневно ответил:
— С каких пор ты веришь всякому вздору? Нет, я не доносил на Хейнца. И ничего из его разговоров никому не передавал. Я не верю, что Хейнц ударил Штрукса. И не знаю, насколько он был замешан в том, что случилось.
Сердце Томаса исходило кровью от ее упреков, он силился отвечать четко, но не мог не видеть, как красив рот Тони и как почернели ее глаза.
— Тебе, видно, Хейнц ближе других, с кем сейчас не все ладно. Я на него не доносил. Но рассказал бы все, если бы подозревал его. Тогда мне было бы безразлично, что обо мне говорят, даже что ты говоришь.
— Вот как, — сказала Тони, — тогда тебе было бы безразлично?
— Да, — сказал Томас, но уже совсем другим тоном. — Разве это удержало бы меня? Неужели ты не понимаешь? Нет, ты понимаешь. На твоих глазах случилось несчастье с Эллой Буш. А я, по-твоему, должен жалеть бандитов, которые ее убили? Я должен щадить Хейнца Кёлера, если он тут замешан? Надеюсь только, что это не так.
— Но они-то считают, Томас, я ведь тебе уже сказала, что ты из подхалимства наклепал на Хейнца.
— Неважно, что они считают. В такую минуту я думал только об Элле, не о себе, не о тебе даже. Но ему я навредить не мог, потому что я ничего не знаю.
Тони молчала. Ее смуглая кожа снова стала золотиться. Тихо, все еще хрипловатым голосом, она сказала:
— Если он виновен, хоть как-то виновен в том, что случилось с Эллой, тогда ты прав. Это я понимаю. Но ведь ты и сам в это не веришь, правда, ты же в это не веришь?
— Нет, — нерешительно ответил Томас. И подумал: но Хейнц был против нас. А Элла всем сердцем — за. Может, поэтому он все-таки виновен в ее смерти. Мысль эту он не высказал, ему самому она показалась дикой, непереносимой. Надо прежде хорошенько все продумать. Что во всем этом верно. А что нет.
Тони опустила глаза. Внезапно оба смутились — они впервые одни стояли в этом уголке. Тони быстро распахнула дверь. Он коснулся ее прохладной обнаженной руки. Они вернулись к столу.
— Можно подумать, Элла нарочно выбрала июнь, чтобы умереть, — сказала Хильда с электролампового своей подруге Лотте.
— В жизни не видала такого множества роз, — ответила Лотта. — Надо было нам белые принести.
— Все равно, — сказала Лотта. — Даже лучше, что одни красные и розовые. Ей под ними хорошо.
На похороны пришла тьма-тьмущая народу. И не только такие люди, как Альвингер, который понял всю трудную жизнь Эллы и сумел не только проникнуться уважением к этой жизни, но и направить ее. Элла любила работу так, словно работа несла ей избавление, возвышала ее, любила она и людей, выполнявших эту работу. Более того, любила каждую нить, порой заметно, а порой невидимо связывающую работу и людей.
Спокойному, скромному Альвингеру вдруг почудилось, будто со смертью Эллы оборвались эти нити, того и гляди и работа и все люди разлетятся в разные стороны.
Что с электролампового и с коссинского заводов пришли все, кто сумел освободиться, это само собой разумелось, но пришли друзья и из окрестных мест. Хозяева лесного ресторанчика, где Хейнц и Тони однажды встретили Эллу и Хейнера с приятелями. Пришла трактирщица из Нейштадта и плакала так, точно Элла была не посетительницей ее заведения, а единственной сестрой. Даже из Кримчи, даже из мест более отдаленных пришли люди, которых коссинцы никогда и в глаза не видели. Взгляд Эллы, где-то, когда-то брошенный, ее смех, ее порою сердитый, порою веселый или просто умный ответ, подарок, сделанный от всего сердца — лента, пестрый платочек, все щедро рассыпанные знаки внимания к людям собрали сегодня к ее гробу разных людей из разных мест.
Согбенный, отупевший стоял впереди всех Хейнер Шанц. Неподвижным взглядом смотрел он на могилу жены, жены, которую желал всегда и все еще желал теперь, живую столь же безнадежно, как если бы она была мертва, и мертвую столь же безнадежно, как живую. Хейнер понял теперь, отчего все случилось. Один среди всех собравшихся на кладбище он знал, почему Элла оказалась с теми, кто ночевал у него, на заводской территории. Исчез куда-то розовый толстяк, исчез тощий парень. Хейнер каждую ночь и каждый день ходил на место их бывшей явки, в сарай на участке Янауша. Домой идти ему было жутко. В конце концов он все-таки пошел.
Когда Альвингер, директор и учитель Эллы, начал свою речь, Хейнер вдруг резко повернулся к нему. Смотрел на него не отрываясь. Он умеет то, чего я никогда не умел. Чего у меня нет — есть у него: слова.
Альвингер же заикался и запинался, позабыл все, что придумал, не мог найти бумажонки, на которой набросал те слова, что хотел сейчас сказать, и потому, плача, стал говорить, что знал Эллу с детства, и на ее первой свадьбе был, и вместе с Эллой пережил гибель ее Ганса. Он ничего не сказал о войне, о второй мировой войне. Ничего не сказал об империалистической войне. Все было на той бумажке, которую он не мог отыскать, оттого что горько плакал. Сказал, что помнит, как они пошли в коссинский магистрат и внесли в регистрационную книгу пометку, что зуттнеровский электроламповый завод стал народным предприятием. А как это случилось, он в своем горе позабыл сказать. Ни слова о победе Советского Союза, ни слова о создании Республики, хотя все это он прошлой ночью записал на потерянной бумажонке. Он сказал, что Элла вернулась к ним с коссинского, когда зуттнеровский завод стал народным предприятием, вначале помогала то в одном цехе, то в другом, потом монтировала лампы, стала мастером и мастером работала до последнего дня. Тут в голос расплакались девушки, словно горько им стало, что Элла работала то в одном цехе, то в другом.
Как случилось, что она на прошлой неделе первой почуяла беду и побежала на свой старый завод предупредить, никто толком не понимал.
Альвингер, казалось, не замечал Хейнера, который продолжал искоса смотреть на него. Знает Альвингер что-нибудь? О чем-нибудь догадывается? Скажет ли наконец об этом?
Но Альвингер уже кончил. А когда вытащил платок, из кармана выпала и бумажка с наброском надгробной речи.
Между Ульшпергером и Рихардом Хагеном существовала договоренность — выступать будет Ульшпергер. Оба не знали Эллу Шанц, не знали ее и в бытность Эллой Буш. Теперь Рихард с удивлением слушал, что говорит Ульшпергер и как он говорит:
— Порою, сами того не зная, мы оказываемся в неоплатном долгу перед скромным человеком. И вот все мы, весь завод, вся страна в долгу перед Эллой. Если бы она не погибла, если бы не было свидетелей ее гибели, мы ничего бы не узнали о ее поступках. Скромно, тихо принесла она себя в жертву, не потребовав с нас ни расписки, ни долгового обязательства. Это было бы, думается мне, несовместимо с ее природой.
В его словах слышится что-то, подумал Рихард, чего я никогда не замечал за ним. Хорошо, что говорит он, а не я. Как просто и ясно он все это сказал.
В последние дни и ночи, между гибелью Эллы и ее похоронами, горестные мысли одолевали Рихарда. Правда, он одержал верх, лучшая часть коллектива одержала верх. Танки вводить не пришлось. Ульшпергер ни слова не проронил о том, что Рихард оказался прав. Забастовки они не допустили. Без танков. Без войск. Изнутри. Рихард так и говорил в кабинете Ульшпергера. В будущем это окажется счастьем для нашего завода. Но мысль эту никто не высказывал вслух, ибо она ежедневно и ежечасно проступала в их труде.
Оставаясь один, Рихард мучился своими думами. В конце концов все кончилось хорошо. Но почему до этого дошло? Чем так глубоко были уязвлены наши люди? Подпали под влияние врагов — внутренних и внешних? Может быть, я сам виноват? Конечно. Но в чем моя вина?
И тут же в глубине его души, еще здесь, на кладбище, тихо, но настойчиво прозвучал ответ: ты был далек от них. Ты мало знал. О жизни этих людей, об их работе.
Ответ, неотвратимо вытекающий из самого вопроса. Рихард совсем обессилел.