– Еще полтора километра, старина, и мы дошли.
– Поклянись.
– Слезами Скорбящей Богоматери.
– Подлец, ты ж ни во что не веришь.
– В скорбь – очень даже верю.
Пётр рухнул на свой рюкзак, Эмиль засуетился. Набрал сухих веток, разгреб снег саперной лопаткой, сложил костер и вылил на него пол-литра жидкости для розжига – он уже вышел из того возраста, когда огонь разводят по всем правилам искусства. Потом откупорил бутылку водки, достал из-за пазухи палку свиной колбасы и стал нарезать ее толстыми ломтями, орудуя болтавшимся у левого бедра кинжалом с гравировкой на лезвии: названием кавказского города, прославленного своими головорезами. Они познакомились во время второй чеченской войны, развязанной с той же изощренностью, с какой Россия веками решала «кавказский вопрос». Оба служили в горах, и один особенно яростный штурм на улицах Грозного, в декабре 1999 года, сплотил их навсегда. В тот день Пётр отошел за кучу обломков по нужде. Когда жахнули гранатой из РПГ-7, он вылетел оттуда со спущенными штанами и рухнул мордой вниз на открытом месте, по другую сторону улицы, в пяти-шести метрах от мешков с песком, за которыми сидели товарищи, пытавшиеся его прикрыть. Если бы Эмиль не выскочил и не втащил его за ворот в укрытие, пока остальные посыпали врага шестьюстами пулями в минуту из АК-74, то ему быстро бы изрешетили зад: винтовкой Драгунова боевики владели не хуже, чем ножом. Вечером, сидя под воняющим дегтем брезентом, командир рассказывал Петру, что во время гражданской войны в Испании Джордж Оруэлл отказался стрелять в испанского фашиста, выбежавшего из сортира. Англичанин считал, что фашист, натягивающий на бегу подштанники, это прежде всего человек. Но байка не успокоила Петра: на чеченский конфликт ее не перенести. Английский писатель был куда образованней тех бородатых варваров, которые хотят устроить шариат в тени Эльбруса.
Огонь занялся хорошо, свет от пламени золотил березы. Они стояли как восковые.
– Видишь, Пётр, цивилизация для нас сегодня – как свет от костра. Круг, а за ним – ночь, опасность, дикие звери.
– Ночь темна как чеченский зад.
– За что пьем? – спросил Эмиль.
– За все, гори оно огнем, – ответил Пётр.
– Огонь-то скоро погаснет.
– Тогда и мы уйдем.
Они плеснули пару капель на землю, как делают сибиряки и делали древние греки. Потом выпили залпом, и Пётр налил по второй.
– Взгляни, старина, что за тень! Для того мы и здесь. Смотри, как пляшет твоя тень, боже мой! А наши очертания на стволах – вот оно! Было точно так же, ей-богу. Чаровство плоти и тени. Вальс меда и чернил…
Вид у Эмиля был дикий и восторженный. Он походил на католических святых XIX века, которые придумали называть «экстазом», «исступлением» и «состоянием благодати» те чувства, для которых всегда было полно менее цензурных слов.
– Я так и вижу ее… – продолжал Эмиль, – вижу Светину тень на бревнах стены. Я будто трахался с тенью из театра теней. Тебе доводилось трахать тень, а, старик?
Две недели назад поселок Партизан, где Эмиль с Петром работали на лесопильном заводе, на сорок восемь часов погрузился в темноту. В ста пятидесяти километрах от него, в самом начале линии, доставляющей ток к их поселку, один из трансформаторов «Речки» сгорел из-за короткого замыкания. У присланных электриков на починку ушло два дня. А в деревне все вспомнили старые привычки. Достали керосинки, стали готовить на печи. Если комфорт уходит, русские не паникуют. Когда нефтепроводы в этой стране пересохнут, все без хлопот вернутся к быту XIX века. Две ночи за стеклами в избах мерцали свечи. Темный поселок с золотистыми крапинками окон походил на палехскую роспись. За время поломки все прекрасно приспособились. В конце концов центральное электричество пришло сюда недавно: когда Путин решил возобновить нефтедобычу вблизи Арктики.
Эмиль был неиссякаем. Пётр сидел на рюкзаке, привалившись к поваленному стволу, и, согретый костром, разморенный спиртным, слушал теперь с безграничным терпением. Так учтивы удобно сидящие люди.
– Мы со Светой никогда так не трахались, как в эти две ночи. На столе мы зажгли свечи, а в углу, перед иконой Богоматери Всех Скорбящих, висела штормовая лампа деда. Света? Она обратилась в змею, она выгибалась, глядя на зыбкий, гибкий абрис своих бедер на бревнах, в свете свечей. Тени дрожали на стенах, на потолке, на двери и горячили ее, как самоедку в упряжке. Она сама стала тенью. Тень – та к чему-то привязана и рвется, корчится в муках, молит о воле. Она бьется, гнется. Живое, черное пламя, говорю! И кожа ожила в отблесках. Она вся искрилась, старик! Лучше, чем озерный лед, когда пробьется солнце. Никогда я не видел у нее такой кожи. На женщин надо смотреть только при свете свечей или карбидной лампы. Наши предки-то развлекались получше нашего, блудя в своих шалашах с сальными свечами. А живот! Пётр! Ее живот! Расписной молитвенный ковер, и отсветы – так его и лижут… Будто снег в закатных лучах: каждая крупица сверкает. Помню, однажды я был в Эрмитаже – ездили от комсомола – и видел, как этот француз Гоген, нищий сифилитик, писал таитянок, мощных влажных девиц на лодках, с раздвинутыми ногами, – там они как морские животные, полные крови, соли и спермы. Так вот! У Светы в тот вечер была такая же кожа, пивного, кремового цвета, как топленый сахар, и вся в крапинку, как брюхо гольца. Слышишь, Пётр, черт тебя дери! Такую кожу даст только кисть француза да пламя свечей. Я трахался с женщиной-иконой, старина! Я узнал новую Свету, чресла ее мироточили, серебристым лабиринтом расписывая внутреннюю сторону бедер. Даже пушок внизу живота золотился так, точно это льняной трут, вспыхнувший от искры. И я уже не мог выносить всю эту дрожь, я смотрел ей в глаза, в зрачки, не оскверненные светом, в две черные бездны, страшные, лишь тронутые крошечным отблеском пламени, две бездонные пропасти на лице полуазиатки, которые прежде так смирно смотрели сквозь сито света. Кончая, она опустила веки, и будто ветер задул тысячу свечей.
– Черт, Эмиль, у меня сейчас встанет. Сворачиваемся, – сказал Пётр.
Они поднялись, затоптали угли, убрали топор и бутылку. Пересекли поляну и снова вступили в лес. Первое время они шагали молча, нужно было выйти из оцепенения, побороть инстинктивную тягу назад, к костру, снова нырнуть в зябкую ночь, заставить мышцы войти в прежний ритм и ждать, когда ходьба разогреет тело. Они шли, выдыхая перед собой клубы пара.
– Эмиль, а зачем мы вообще все это делаем? Закройтесь с ней в иглу со свечами на моржовом сале и кувыркайтесь сколько хотите.
– Не, старик, это не то. Ток дали, у соседей радио бубнит. И эта чертова вывеска – магазин-то прямо напротив нас. Дежурные лампочки на технике мигают. Да и она не может удержаться – смотрит телик до одиннадцати. Для нее свечи – это на экстренный случай. Я лежу, читаю, жду ее, потом мы трахаемся под холодным неоновым светом. Жена вернулась, саламандра пропала.
Вдруг они вышли на просеку шириной метров в тридцать, по которой шла линия электропередач. Эмиль усадил друга на рюкзак, на самой опушке, и пошел на разведку вдоль просеки. Его долго не было, потом послышался звучный голос:
– Я нашел кедр метров под тридцать, то, что надо.
На то, чтобы запустить бензопилу и спилить дерево, ушло минут двадцать. Кедр покачнулся и, помедлив пару секунд, рухнул на провода с хрустом переломленного позвоночника. По снопам искр было видно, как вырывается провод, и пять столбов повалились от удара.
– Ну вот, старик, пока они ищут место и все восстанавливают, у нас есть дня четыре, не меньше. Ну уходим, скорее!
Пётр взвалил рюкзак на плечи и вздохнул, ставя снегоступ на вереницу своих же следов:
– Давай, сексуально озабоченный, пошли, не заставляй Свету ждать.
Достойные
– Идите-ка сюда, – сказал он. – Выпейте по стаканчику. Все пятеро. Я угощаю.
Наконец я уже не мог это дольше терпеть и взял слово:
– Послушайте, парни, я хочу кое-что сказать. Юитиро М. был истинный японец, мудрец, мастер. Он уважал «Кодекс бусидо», остров Сикоку и альпинизм. Думаю, он читал и Мисиму, и Ли Бо, но об этом мы никогда не говорили. Однажды я встречал его на платформе дижонского вокзала: ему было тогда восемьдесят восемь, и длинные седые волосы обрамляли его лицо воина сёгуна. За тридцать лет до этого он уже приезжал во Францию по приглашению одного горнолыжного курорта, чтобы рассказать про свое восхождение на Эверест. Фильм длился недолго. Было видно, как он медленным шагом поднимается на вершину. Там он надел лыжи и стало ясно, что он собирается съехать по южному склону. Надо видеть этот склон в два километра высотой, перерезанный порогами скал, наростами льда: сама мысль о лыжах при виде него – безумие. Но Юитиро не медлил: он ринулся вниз по склону, прямым спуском. Раздался крик («Банзай»?). Вдруг японец раскрыл парашют, и разноцветный купол взлетел за его спиной, но не замедлил движения лыжника. Две мучительных минуты. Таща за спиной этот бутон, лыжник подскакивал на торчащих уступах, но продолжал свой неумолимый полет, чудом не расшибаясь. Поначалу ему удавалось держаться на ногах, но очень скоро он завалился набок и теперь скользил на спине, ногами вперед. Лыжи он потерял: было заметно, как одна крутится в углу экрана, падая в бездну. Парашют цеплял снег, и мы с волнением смотрели, как Юитиро пытается взяться за стропы. Хотел ли он удержаться за эту жалкую тряпку? Вот он спрыгнул с выступающей скалы, но перевернулся вниз головой и стал падать дальше. Человек висел на парашюте как сломанная марионетка, с которой забавляется гора. Но вот склон стал пологим, и падение кончилось. Когда подоспели его помощники, уверенные, что сейчас заберут труп, Юитиро изрек фразу, достойную Гераклита: «Это победа? Или провал? И какая разница?» Фильм имел большой успех, в Юитиро видели самурая наших дней, пошедшего на этот абсурдный подвиг во славу красоты Эвереста, горы, которую непальцы называют Сагарматха, «Мать богов».