Доверься жизни — страница 14 из 25

Три дня мы разминались на малых скалах. Лагерь разбили в тени скальных глыб, что означает, – побросали бурнусы в единственном квадрате тени. По вечерам наши туареги рыли ямку в песке и разводили огонь из колючек, кипятили чай, и их темные лица с улыбкой-трещиной казались в отсветах пламени воинственными масками в предвкушении кровавого пира. Поужинав мясом, мы курили, вытянув разбитые долгим лазанием ноги, и смотрели, как звезды втягивают искры. Ночная млечность пути.

– Может, в этом бардаке наверху и есть жизнь, но есть ли там горцы? – спрашивал Джек.

– Есть ли у внеземных цивилизаций научная фантастика? – спрашивал я.

– Как они трахаются? – спрашивала Марселла.

– Еще чаю? – спрашивал Эль Мулуд.

Я поплевывал в небо клубами от пересушенного табака – дымчатая вуаль на россыпи толченого хрусталя созвездий. Потом Джек неизменно вскакивал и уводил Марселлу за руку, не говоря ни слова. Я замечал, что туареги замолкали. Мерзавцы не хотели ничего упустить. Сперва воцарялась долгая тишина, плотная, прерываемая лишь треском огня. Потом слух улавливал далекие стоны. В первый вечер я думал, это скулит сахарская лисица. Но затем из глубины ночи до нас доносились сбивчивое дыхание и крики вперемешку с чем попало. Любовь Джека была грубой и не слишком поэтичной, он разражался матом, думая, что за триста метров его уже не слышат. Он забывал, что пустыня отлично разносит звук. В день, когда мы только приехали, мне было неловко перед туарегами, но я с удивлением увидел, что наши проводники склонили головы и смотрели в огонь с очень серьезным видом, пока те двое буйствовали и в небе гремело «сука!». Может, любовь была для них делом серьезным, священным – как знать?


Я никогда не любил секс на природе. Неудобства отбивают у меня всякую охоту… Сено колется, трава подчеркивает жир на бедрах, солнце жжет спину, а предательские кусты скрывают любителей подсматривать. И даже палатка на спасает, потому что нейлон липнет к коже. Помню один случай в Оксфорде: она была англичанкой, газон царапал кожу, мы лежали под ивой, рядом с причалом. Вдруг я заметил, что на нас пялится утиное семейство, и будь это моя собственная мать, я бы и то испытал меньше неловкости.

Однажды Джек встал в пять утра и объявил, что мы отправляемся «брать этот долбаный член». Весь необходимый инвентарь мы разложили на циновках, брошенных на песок. Туареги глядели на крючья, блестящие от солнца как серебристые сардины на лотках утренних торговцев в портах Киклад. Сами они не штурмовали пустынные крепости. Они веками довольствовались тем, что молча скользили у подножия базальтовых руин, ведя унылые караваны от тени акации до колодца с горькой водой, и эти превратности рельефа были для них лишь часовыми, безразличными к делам людей, а не частоколом вершин, которые можно вносить в список достижений человеческого духа – или гордыни.

К десяти утра мы были готовы. Джек, уже перехваченный ремнями – пояс оттянут крючьями, молоток висит на веревке, – взялся за трещину и поднялся на несколько метров. Битва длилась восемь дней. Он шел свободным лазанием, ставя крючья только для страховки. Он полз, прижавшись к скале, как ящерица, иногда изгибаясь с грацией кошки, иногда – со всех сил бросаясь вверх, еще не зная, что его ждет, и рискуя сорваться и лететь шесть, семь, а то и десять метров, полагаясь лишь на плохо закрепленный кусок железа. Но таков альпинизм: игра случая, страха и силы, и Джек никогда настолько не чувствовал себя собой, как в тот момент, когда его пальцы сжимались на случайно попавшихся под руку выступах скалы над бездной, что мне казалось жутью. Я шел за ним, налегая на веревку – у меня не было таких этических притязаний, как у Джека. Он бы и на сантиметр не согласился продвинуться с помощью вспомогательных средств. Мы шли по трещине, это была наша тропа, наша линия жизни. Она извивалась по базальтовой стене, петляла между наростами, рассекала скалу вдоль. Джек избегал участков, где щель была слишком широка и не давала упереться рукой, вынуждая кривиться в утомительных позах. Я часами висел на промежуточных крючьях, сдавая ему веревку по мере его продвижения. Нужно было чем-то заполнять эти пустые, аморфные дни. Я разглядывал порфир скалы, думая о том, в каких судорогах рождались эти исполины (познания в геологии – неплохая замена богатому внутреннему миру). Я смотрел на волокна облаков, вспоминал тусклые дни в книжном магазине, клиентов, приводящих в уныние, тучных дам, неспособных вспомнить, как называется та книга, которую им во что бы то ни стало надо прочесть. Глядел вниз на наш лагерь, различая синие пятна Брагима и Эль Мулуда, лежащих в тени скальной плиты, и белую фигуру Марселлы, следившей за нами в бинокль. Иногда я чувствовал тень на спине и машинально съеживался: Джек отламывал от скалы и скидывал вниз огромные глыбы, которые рассекали горячий воздух и разбивались вдребезги на камнях у подножия. Вечером с последними лучами солнца мы спускались по веревке и ступали на землю уже затемно, в свете налобных фонариков, и я удивлялся, что еще жив, и радовался грядущей спокойной ночи. Звезды дрожали во тьме Вселенной, и мы шли к нашему лагерю в эйфории, разминая затекшие шеи. Вены проступали на вздувшихся предплечьях, и я чувствовал, как пульсируют ободранные подушечки пальцев. Джек готовил крючья на завтра, смазывал разбитые о скалу руки и с волчьим оскалом направлялся к костру, где ждала его томная, согретая пламенем Марселла. Его приз.

В один из дней мы взяли ее с собой. Она взобралась на триста метров по веревкам, которые мы оставили на склоне. Джек подвесил нас за шлямбуры к страховочной точке и устремился к участку из расслоенных плит.

В тот день мы с Марселлой восемь часов провели рядом, не двигаясь. Я чувствовал, как пахнет солнцем ее кожа. Мы почти не говорили, но уже потом, вернувшись во Францию, мне пришло в голову, что немного найдется людей, которые могут похвастаться тем, что провели целый день так, бок о бок, вися на двух железках над трехсотметровой пропастью, и что такое соседство сближает куда сильнее, чем годы потягивания джина с лимоном на террасах кафе. Я прижимал ее к самой скале, когда Джек осыпал нас градом обломков, свистевших в трех метрах за спиной. Каждые два часа я давал ей попить, помогал переменить позу на узком уступе, за который мы цеплялись, как жертвы кораблекрушения. Я был пажом Прекрасной Дамы, пока ее рыцарь, такой же ненормальный, ищет над нашими головами зазор в стене.

– Самоубийственный спорт, – сказал я.

– Это не спорт, – сказала Марселла, – это его единственная настоящая любовь.

– Его образ жизни, – добавил я.

– Или смерти, – сказала она.

– Это искусство.

– Невроз.

– Это одно и то же.

– За второе не платят.

Когда уже в темноте Джек спустился к нам на веревке и радостно заявил, что прошел питч[9] и вбил шлямбур под страховку на сорок метров выше, Марселла крикнула ему: «Скотина», и я понял, что она вложила в это слово всю свою любовь к тому, кто, спустившись с небес, вновь чудом отодвинул на несколько часов ее неизбежный траур.

На следующий день Джек разбушевался. Марселла осталась внизу и начала собирать вещи, потому что Джек сказал, что уже вечером мы будем на вершине, спустимся ночью, и наутро можно ехать обратно. «Надо будет нажраться», – добавил он.

Выступы наверху чуть нас не сбросили. На подступах нигде не было видно слабого места. Подушка плотного камня окаймляла вершину как шляпка гриба. Джек, подобно джинну, в рискованном танце на восемь-десять метров выше хлипких страховочных крючьев, вырывая из нависающего края многочисленные рыхлые камни и изрыгая ругательства в румяный воздух, брал с боем каждый метр последних укреплений Таккакора. Он пропал из моего поля зрения. Веревка у меня в руках надолго замерла. Эхо донесло глухие удары молотка. И вдруг сумерки прорвал крик: «Вершина!»

Я быстро вскарабкался к нему по веревке. Вершина представляла собой широкую плоскую площадку, чуть наклоненную к северу. Это я заметил их, влезая. Они блеснули в луче налобного фонаря. Два крючка с тонкой пластиной, изъеденные временем, скрепленные перемычкой из страшно истертой веревки торчали из щели рядом с Джеком. Возбужденный победой, слишком занятый тем, чтобы страховать меня и сматывать веревки, он не заметил их.

– Не может быть, не может быть, черт побери, не может быть.

Мы выбили крючья молотком и занялись своей точкой страховки для скоростного спуска. А потом нырнули в ночь, держась за веревки. Через пять часов мы дошли до нашего лагеря. Разбудили Марселлу и то, что она сказала Джеку, добило его еще сильнее, чем те крючья на вершине:

– И почему, милый мой Джек, не может такого быть, чтобы где-то ты оказался не первый?


Его звали Пьер Гондри. За двадцать пять лет до нас он проложил себе путь к вершине Таккакора. Он лез по северной стене, которую мы с Джеком даже не рассматривали, до того вся она была расслоена. Но в те времена лезли как камикадзе. Бросались на эти стопки тарелок, на самые шаткие склоны с верой конкистадоров. И ни один обвал не заставил бы моргнуть с испуга это малапартьенское[10] поколение альпинистов, помнивших итальянские и немецкие бомбежки на снежных вершинах Альп. Тогда восходили, умирали, а если удавалось проскочить, начинали сначала. Встретить старость на склоне по тем временам было чудом. Как-то утром Джек позвонил мне в книжный и возбужденно сказал:

– Я нашел того парня! Я знаю, кто взял Таккакор!

Он перерыл все архивы журнала «Горы и экспедиции» за 50-60-е годы и в номере за 20 июня 1957 года нашел заметку: «Первый на Ахаггаре: пик Таккакор покорен за шесть дней связкой Гондри-Арманго».


– Этот сукин сын рисковал жизнью на стопке тарелок. Пьер Гондри был тогда конченным психом.

– Гондри – это который сенатор? – спросил я.

– Ага.

– Надо с ним встретиться!

– Я потому и звоню. Он председатель Общества Памяти и Сопротивления, это на улице Тюренн, я сейчас за тобой заеду.