– Вас это не угнетает?
– Что? – спросила она.
– Что мы живем в больницах.
– Шалаши предпочитаете?
– Эти города напоминают госпитали, а мы в них – больные.
– Я лично в порядке, – сказала она.
– Так говорят самые безнадежные пациенты.
– Вы проповедник?
– Почему?
– Говорите, как они. Им скажешь, что не веришь в дьявола, а они: «Он в вас!»
– Нет, я не проповедник, я Джек.
– Марианна.
Он с чудовищным трудом добыл ей бокал шампанского, и они целый час проговорили в закутке, где никто не мог их потревожить. Ее лицо показалось Джеку совершенно парижским: маленький острый нос, черные волосы до плеч, подвижные глаза, в которых сквозь грусть пробивались циничные искорки. Лань с сердцем гиены. Она спросила, откуда он. Джек сказал: «Из Нью-Йорка», потому что в Париже никто не знает Делавэр. «Вы тоже живете в больнице», – сказала она. Они договорились созвониться. С тех пор он оставил ей два голосовых, но все напрасно. Если ему и удастся переспать с ней, это лишь подтвердит его теорию: любовные истории – это когда у обоих нет вариантов получше.
На набережной Межисри он поднялся по лестнице и пошел к паперти Нотр-Дама. Перед его фасадом была установлена сцена. На козырьке оранжевая надпись: «Иисус любит меня». Группа терзала вечерний воздух «католическим роком», как сообщали растяжки.
ВЕРНЕТСЯ ОН, ПРОЛИВШИЙ КРОВЬ. ПРИМИ ЖЕ ДАР, ЕГО ЛЮБОВЬ.
«С таким убогим эстетическим вкусом у церковников нет шансов», – подумал Джек. Сто лет назад римское духовенство отвергло Гюисманса, которого юные американцы, как раз ступившие в столицу Франции, чтили и считали заветным ключом от двери в ядовитый Париж интеллектуалов. Эти паписты веками ошибались. Духовенство систематически объявляло войну красоте, и прелаты никогда не упускали случая продемонстрировать свой ужасный вкус. Что, если дехристианизация Европы была естественной реакцией на абсолютное отсутствие взыскательности к форме?
В тени памятника Карлу Великому старушка в сиреневой шерстяной кофте, не обращая внимания на рефрен, кормила воробьев крошками и что-то нежно приговаривала. У нее было лицо мопса, а в выступающих глазах блестели слезы, уже никак не связанные с грустью. Просто зудели слезные железы, выжатые безрадостной жизнью. Пара голубей добавила сизых пятен в воробьиное облако. Джек смотрел на несчастное человеческое существо. А ведь она, должно быть, лелеяла мужа, весь дом на себе тащила, давала грудь ненасытным малышам, прятала слезы в безупречно белые простыни, а теперь вся эта нещадно сосавшая ее толпа разве что звонит ей на Рождество в качестве подаяния, бросив хиреть в одиночку, и ничейные птицы на площадях – единственные ее собеседники. А она – она рассыпает перед ними крошки так же терпеливо и самоотверженно, как прежде разливала похлебку своим улетевшим птенцам.
Джек открыл блокнот, колеблясь. Из этой фигуры у подножия бронзовой статуи можно было бы вывести что-то в духе «социального парижского романа». Он написал бы о надеждах юного янки, поэта, который приезжает в Париж – «Город огней», город, где нашло приют все потерянное поколение, – а обнаруживает нацию тщедушных стариков, кормящих воробьев под жуткие аккорды электрокатехизиса, и с досады бросается в Сену. Но журнал не возьмет. Социальный реализм не смотрится на глянцевой бумаге. Да и Лисия де ла Вульва, главный редактор, не оценит пародию на Диккенса «с полуторавековым опозданием».
Женщина неутомимо продолжала. Мы принимаем этих наседок за выживших из ума старух. Но их привязанность к животным – итог долгих размышлений. Они нарочно отдалились от себе подобных, как льдины от ледника. Пожив среди людей, они убедились, что иметь дело лучше с менее вредными существами: птицами, котятами, крысами на худой конец.
Он видел, как поодаль, на полукруглых площадках у моста Турнель, тренируется молодежь. Каждый вечер здесь, под желтыми слезами ив, проходили танцевальные мастер-классы. Лето кончилось, и танец был как прощальный привет. Девушки в белых чулках и серьезные парни повторяли движения за тренером в узком бархатном болеро и с пучком на затылке. Из мощного проигрывателя текло благородное танго. Протяжно дрожали басы. И бегуны проносились мимо, не отвлекаясь. Смешливые чайки из Бретани кружили рядом, ободряемые строгими движениями и отсутствующими взглядами танцоров. Они сплетали и расплетали ноги, семенили, как по углям, вяло сливались в деланой истоме и вдруг резко отстранялись, ведь танго – это танец ясного ума. Джек охотно прошел бы несколько па с Марианной в золотистом зное. Но она не звонила. Он зашагал дальше. Ни идеи. А уже семь вечера.
Платаны на набережной кричали. На ветках сидели зеленые и желтые птицы – попугаи, сбежавшие от птицеловов с набережной Межисри, которые развернули там работорговлю, назвав это птичьим рынком. Горстка девочек в плиссированных платьях слушала даму с повязкой на голове, которая рассказывала что-то про «появление готических церквей во всех регионах Франции к концу XII века». Джек спустился по лестнице, на которой Валя всегда завязывала шнурки перед прогулкой по набережным. Они два года любили друг друга здесь, в квартире на набережной Турнель, на четвертом этаже. Окна выходили на Сену, и река, завешанная лохмотьями платанов, с лихвой искупала непрерывный гул газующих машин, летящих на восток, навстречу семейному ужину или вечернему досугу. На эту полоску электрических огней или жемчужно-серых отблесков он смотрел вечерами после секса, навалившись на перила балкона и затягиваясь сигариллой. Ему нравилось ее белое тело цвета сливочного масла. В те годы любовь пилась как молоко. Он знал, что любит ее, потому что продолжал скучать по ней и во время их встреч, и даже когда они лежали рядом на влажных простынях, он чувствовал, что ему ее не хватает. Но однажды она сказала что-то про поездку в Марокко и уехала, а он получил из Танжера открытку с хамелеоном из зоологического атласа: на обороте было несколько строк, в которых она давала ему отставку, и он все думал, почему для прощальных слов она выбрала именно эту картинку, пока не узнал, что она сошлась со своим прежним парнем, про которого никогда ему не рассказывала и который был чертовски похож на Джека, – и Джек подумал, что, возможно, потому она и стала встречаться с ним, что он заменял для нее другого.
Он подошел к лотку букиниста, у которого месяц назад купил «Реквием» Анны Ахматовой, но книготорговец, похоже, не запоминал лиц. Джек рассеянно порылся в книгах и вытащил на свет «Орнитологию дикой Африки» некоего Эдмунда Ландора 1930 года издания. Книга стоила три евро. Ландор – такую фамилию носила мать Джека, Мари Ландор, дочь галантерейщика из Цинциннати, чья жизнь не имела ничего общего с африканскими приключениями. Джек купил книгу и сел полистать ее на террасе кафе при Институте арабского мира, откуда видно, как Париж гордо дрожит сквозь выбросы оксида азота. Он остановился на снимке скромной маленькой птички, чье оперение резко контрастировало с пышными нарядами тропических пернатых и как бы воплощало всю несправедливость эволюции в деле распределения красоты. Научная заметка сообщала, что за несколько зерен проса птица указывала человеку путь к рою диких пчел. За что она и получила имя – медоуказчик, и люди пользуются ее услугами для добычи меда еще с неолита. Под врезкой с размерами и характеристиками птицы было написано следующее: «В 1880-х в бельгийском Конго газеты много писали о необычном случае. Охотника, застрелившего самку медоуказчика свинцовой дробью, самец привел к дуплу где находилось гнездо зеленой мамбы. Мужчина думал достать рукой соты, но погиб от укуса».
У Джека в руках был готовый сюжет. Он сочинит басню о неотвратимой справедливости, которая выбирает себе скромных гонцов. Нужно только изобразить охотника негодяем в конрадовском духе, живодером, убийцей карликовых шимпанзе и слонов, путающимся со шлюхами по бамбуковым хижинам. Этот тип в итоге поплатится за свои злодейства, но не как в африканском романе Ромена Гари: от руки героического заступника, киношного Мореля, который его покарает, – а силами маленькой, обезумевшей от горя птички. А в конце – басенная мораль и хвала слабым: чтобы нарочно приторно. Оставалось расцветить все красками сумеречных джунглей, подналечь на описания сочащейся пороком Киншасы, и чтобы все тонуло в криках обезьян. В журнале будут довольны, а, учитывая, что идея нашлась накануне, он неплохо выкрутится. Он заплатил за кофе, прыгнул в 63-ий автобус, набросал в блокноте пару фраз, проезжая в районе Дома инвалидов. На остановке «Альма» он вышел, бегом миновал мост, оглянувшись мельком на запад, где небо над Эйфелевой башней по-тёрнеровски расплывалось, и, набрав на кодовом замке «2567B», взбежал по лестнице, шагая через две ступени.
Он написал заголовок рассказа: «Медоуказчик», и взгляд его стал блуждать по столу. Он искал, как взяться. На столе валялся открытый «Литератор на склоне дня» Скотта Фицджеральда. Джек решил, что будет нелишним напитаться его надменным и решительным слогом, прежде чем браться за чистую страницу. Небольшой абзац Фицджеральд посвятил своим измышлениям по поводу рассказов, издаваемых американскими журналами. Взгляд Джека упал на такую фразу: «…вещица в духе хрестоматий, вот только не его – жутко раздутая антитеза, форматная, как рассказы в популярных журналах, и куда более легкая для написания. Что не помешает многим считать ее прекрасной за меланхоличность, жизненность и доступность для понимания».
Джек швырнул книгу на ковер и отодвинулся вместе со стулом. Птица умерла в его голове. Он пробормотал «хренова хрень», надел плащ и пошел дальше гулять по набережным.
Бар
Марков говорит, что я хочу ударить его в самое сердце, но я предпочитаю приударить за его женой.
«Бент Проп» был вроде тех техасских закусочных, где усатые реднеки в клетчатых рубахах и остроносых сапогах из змеиной кожи могут благодаря самоотверженности своих предков неторопливо пропустить стаканчик «Бада» за стойкой рядом с мишенью для дартса. Возле бильярдного стола расположился красно-золотой музыкальный автомат, плевавшийся блюграссом, если кинуть в его щель двадцать пять центов. Вульгарная внешность Венды, барменши с рыжими волосами, отражалась в зеркалах и