Довлатов — страница 16 из 63


Ирина Балай:

Однажды Сережа пришел ко мне посреди ночи в страшный мороз, на улице было не меньше минус тридцати. А Сережа был без пальто и без куртки, в одном костюме. Вид у него был, разумеется, устрашающий. Я в ужасе спросила: «Ты откуда?» Он стал рассказывать: «Я вернулся из Мурманска, там продал пальто, чтобы обратный билет купить. Теперь боюсь идти в таком виде домой — мама испугается». Сережа, оказывается, где-то лишнего выпил и, как герой известного фильма, случайно улетел в Мурманск. В то время как раз решался вопрос о его отчислении из университета.


Марианна Бершадская:

Скитания Довлатова по факультету сейчас уже трудно отследить: он был то на финском отделении, то на русском дневном, то на русском вечернем. Так или иначе, ему пришлось сдавать мне зачет по сербскому языку, потому что я вела сербский у студентов русского отделения. Накануне зачета мне сказали: «Завтра к тебе придет сдавать зачет Довлатов. Ясно?» Я все прекрасно поняла: Довлатова надо было с факультета убирать. Я не знаю, чем именно он руководству не угодил. Видимо, у этих людей есть какое-то чутье на масштабные фигуры. К тому же то, что Довлатов был человеком инакомыслящим, было всем совершенно ясно. Другое дело, что он и сам не прилагал особенных усилий к тому, чтобы учиться.

На следующий день я на кафедре истории русской литературы принимаю зачет. Студенты уже готовятся, и вдруг в дверях появляется тот самый Довлатов. Не торопясь, с достаточно обреченным видом, он подходит к моему столу и, возвышаясь надо мной, начинает говорить: «Вы знаете, я сейчас должен сдавать вам сербский язык…» Я понимаю, что сейчас он начнет мне долго и нудно объяснять, что он не был, пропустил, не нашел, не понял. Мне не хотелось, чтобы он это афишировал. Я змеиным шепотом, чтобы никто не обратил внимания, его спросила: «Учебник по крайней мере у вас есть?» Он понял, что нас никто слышать не должен, поэтому ничего не ответил, но сделал мне выразительную гримасу. Тогда я потихоньку достала из сумочки свой учебник, открыла наугад какой-то текст и сказала: «Этот отрывок прочесть и перевести». А затем опять же шепотом добавила: «Словарь в конце!» Дальше говорю строго: «Затем ответите на вопросы по грамматике». И потом опять шепотом: «Первая и вторая палатализация, страницы такие-то и такие-то». Я понимала, что худо будет, если он пойдет отвечать последним, когда в аудитории, кроме нас, никого не останется. Но Довлатов не тянул до конца, так что были свидетели тому, что он текст перевел и рассказал про первую и вторую палатализации. Я не сомневалась, что он с заданием справится: умный студент на филфаке, располагающий учебником, словарем и двумя часами времени, может прочесть и перевести что угодно. К тому же требования к студентам-русистам относительно славянских языков были не такие уж высокие.

После этого заместитель декана меня упрекнул: «Я же тебе говорил!» Я сказала: «Да, но он мне ответил». Эта маленькая смешная история позволяет судить о противостоянии официозного факультета с факультетом инакомыслящим. В то время уже было четкое понимание того, кто есть кто и кто на чьей стороне. Я распознала в Довлатове, хоть и никудышном студенте, своего, и для меня это был вопрос принципа. Однако этот успешно сданный зачет ему не помог. Кажется, в ту же сессию он был с факультета отчислен. К сожалению, больше нам встретиться не пришлось.


В январе напротив деканата появился список исключенных. Я был в этом списке третьим, на букву «Д».

Меня это почти не огорчило. Во-первых, я ждал этого момента. Я случайно оказался на филфаке и готов был покинуть его в любую минуту. А главное, я фактически перестал реагировать на что-либо за исключением Тасиных слов.

На следующий день я прочитал фельетон в университетской многотиражке. Он назывался «Восемь, девять… Аут!». Там же была помещена карикатура. Мрачный субъект обнимает за талию двойку, которой художник придал черты распущенной молодой женщины.

Мне показали обоих — художника и фельетониста. Первый успел забежать на кафедру сравнительного языкознания. Второго я раза два ударил по физиономии Тасиными импортными ботами.

(Сергей Довлатов, «Филиал»)


Виктор Кривулин:

Ранняя осень. Полдень. Тихое мечтательное солнце. Пора листопада. Я не пошел на лекции, сижу в парке возле метро «Горьковская», записная книжка раскрыта, настроение, можно сказать, возвышенно-поэтическое… «Ага! минута, и стихи свободно потекут…» Именно с такими словами надо мной нависает гигант Довлатов; его «ага» звучит уличающе, обнажая романтическую пошлость самой ситуации, где я более комический персонаж, нежели высокохудожественный автор, а он, змей-искуситель, как ни в чем не бывало, присаживается рядом: «Завидую, что ты стихи пишешь. Чистое занятие. Человеческое. Грустное, хотя и бессмысленное…» Потом я узнал, что утром следующего дня Довлатова забрали в армию, во внутренние войска.

(Кривулин В. Поэзия и анекдот // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 382)


Михаил Рогинский:

То, что Довлатов попал в армию из-за Аси, не может вызывать никаких сомнений. Вылететь с филфака сложно, для этого нужно было очень сильно постараться. Все зачеты и экзамены Сережа завалил, потому что ни о чем, кроме Аси, не мог думать — я сам это видел. Но она того стоила — и это тоже факт.


Повестка из военкомата. За три месяца до этого я покинул университет.

В дальнейшем я говорил о причинах ухода — туманно. Загадочно касался неких политических мотивов.

На самом деле все было проще. Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался.

Языка я не знал совершенно. Ни единого слова. Кроме имен вождей мирового пролетариата. И наконец меня выгнали. Я же, как водится, намекал, что страдаю за правду. Затем меня призвали в армию. И я попал в конвойную охрану. Очевидно, мне суждено было побывать в аду…

(Сергей Довлатов, «Ремесло»)


Валерий Попов:

Вся его жизнь — словно специальный, умышленный набор трагикомических происшествий. Он, словно стыдясь своей физической роскоши, разбивал свое прекрасное лицо знойного красавца о первый встречный корявый столб. Все вокруг, постепенно набираясь здравомыслия, с ужасом и восхищением следили за довлатовскими зигзагами. Как? Вылететь из университета?! И сразу — в армию?! И сразу — в лагерные войска?! Ну — это может только он!.. Да — это мог только он. Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя — его собственная кровь.

(Попов В. Кровь — единственные чернила // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 438–39)

Можно благоговеть перед умом Толстого. Восхищаться изяществом Пушкина. Ценить нравственные поиски Достоевского. Юмор Гоголя. И так далее.

Однако похожим быть хочется только на Чехова.

(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)


Владимир Уфлянд, поэт и художник:

Читая книги Сергея Довлатова, удивляешься, до чего же стремительным, непредсказуемым и увлекательным может выглядеть на бумаге повседневное бытие. Если, конечно, не грызть перо в Доме творчества, натужно выгрызая сюжеты. У Довлатова был иной метод: быть всегда искренне замешанным во все благополучные и катастрофические происшествия с ближними и не очень ближними.

(Уфлянд В. Мы простились, посмеиваясь // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 431–432)


Андрей Арьев, писатель:

Слова у Сережи теснили дела и часто расходились с ними. Этот увлекательный перманентный бракоразводный процесс я бы и назвал процессом творчества. По крайней мере, в случае Довлатова. Жизнь являла себя порочной и ветреной подружкой словесности.

Глядя на вещи философски, можно сказать: диалог — единственная форма достойных отношений в наше малодостойное время. Потому что человек, способный к непредвзятому общению, — это свободный человек. Таков герой довлатовской прозы — даже в тех случаях, когда он знает: век ему свободы не видать.

(Арьев А. Наша маленькая жизнь // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 1. С. 10)


Александр Генис, писатель:

Довлатовская литература проста, но простота эта обманчива. Хотя проза его прозрачна, эффект, который она производит на читателя, загадочен. Я еще не встречал человека, который мог бы отложить книгу Довлатова, не дочитав ее. Но мне приходилось встречать немало и тех, кто, проглотив тоненькие книжки Довлатова, с разочарованием констатировал: занятные пустяки.

Что ж, и в самом деле — пустяки. Из сочинений Довлатова не вынесешь выводов — тут уж точно не написано ни «как надо жить», ни «ради чего надо жить». На месте ответов у Довлатова только вопросы: «Что все это значит? Кто я и откуда? Ради чего здесь нахожусь?»

Чуть ли не в каждом рассказе мы встречаем это «жалкое» место, этот знак обязательной интеллигентской рефлексии, связывающий авторский персонаж Довлатова с российской традицией. Но самого автора эти вопросы не связывают: он и не обещал на них отвечать.

В этом отказе я вижу бунт Довлатова против литературы идей, против любого метафизического подтекста, против глубины вообще. Довлатов скользил по поверхности жизни, принимая с благодарностью и доверием любые ее проявления. Он стремился, так сказать, очистить словесность от литературы. В результате этой операции у него осталась чистая пластика художественного слова.

(Генис А. На уровне простоты // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 468)


Виктор Александрович Соснора, поэт:

Наша литература в основном угрюма, дидактична и для чтения неинтересна. Неинтересно читать формалистическую прозу Пушкина и Толстого, бездуховных скучноносых Чехова или Тургенева — все учат, как тучи, нависая надо мною своими бородами, бакенбардами и пенсне. Это эпическое отступление я перечеркиваю и читаю Довлатова.