Научная фантастика должна растягивать не технику, а науку, выходя за ее рамки туда, где она, наука в наших сегодняшних представлениях, кончается. Именно тут проходит передовая прогресса. Не технологические, а мировоззренческие рубежи, за которыми начинается другая, философская, фантастика, ставящая вопросы, запрещенные наукой: не что, не как, а – почему?
Такая фантастика испытывает альтернативные системы мышления. Речь в ней идет не о новой машине, а о новом понимании фундаментальных категорий бытия, новой логике, онтологии, метафизике. Оставляя другим описание нашей жизни, она пыталась сконструировать другой мир, населенный другими людьми. Сперва фантасты верили, что такими их сделает технический прогресс. Теперь об этом пишут ученые, социологи и философы. Реальность отнимает у научной фантастики привычное поле деятельности, чтобы вытолкнуть ее на другую почву. В лучших своих образцах она занимается тем же, чем вся наша культура с момента своего возникновения, – конструированием Бога, созданием трансцендентного, запредельного – нечеловеческого.
Конечно, это самая сложная задача, которую может поставить перед собой писатель. Как говорил Лем, “для человека всегда самое трудное – выйти за пределы умственного тождества с самим собой”. Вообразить Другого с большой буквы – грандиозный проект и немалый подвиг. Фокус ведь не в том, чтобы пришелец был одноногим или синеголовым. Вызов в том, чтобы выйти из колеи обычного мышления, изобразить модели чужого сознания, открыть новые горизонты для фантазии, введя в поле мысли небывалое. Но куда чаще, отступая перед трудностями, сегодняшняя фантастика робко пятится назад – к сказкам. Отсюда, конечно, повальное увлечение Гарри Поттером и его компанией.
Я окончательно убедился в том, что фантастика проиграла сказке, когда провалились два последних фильма Спилберга – “Искусственный разум” и “Особое мнение”. Дело не в том, что первый я считаю шедевром режиссера, а второй – его ошибкой. Важнее, что даже такой гений массового кино не смог по-настоящему заинтересовать зрителя картинами будущего, где разворачивается действие обеих картин. На фоне этих пусть относительных, но для Спилберга бесспорных неудач особенно ярким представляется грандиозный успех главных героев американского, да и мирового проката – “Гарри Поттера” и “Властелина колец”.
Не означает ли это, что будущее перестало нас привлекать, потому что оно уже наступило и никто не знает, что с ним делать?
Раньше так не было. Раньше фантасты провоцировали науку, подгоняя ученых своей выдумкой. Так было во времена не только Жюля Верна и Уэллса, но даже Артура Кларка, дебютировавшего романом, где предсказывалась спутниковая связь. Теперь – прямо наоборот: фантасты следят за учеными, надеясь поживиться сенсационными идеями со щедрого стола науки. Что уж такого нового могут придумать фантасты, когда в газетах пишут о том, как скрестить мышь с человеком, построить машину времени и осуществить мгновенную нуль-транспортировку?
Завтрашний день перестал быть миром чудес. Для этого у нас есть день сегодняшний, и он нам не слишком нравится. Мы уже привыкли бояться непреодолимой мощи разума, которая не способна только к одному – к самоограничению. Если науку не остановила даже инквизиция, то вряд ли и мы с ней справимся. Лишенные будущего и страшащиеся настоящего, мы ищем убежища в прошлом, зная, что уж его мы не в силах изменить – только придумать заново. Этим и занимается современная сказка. Она переносит нас в альтернативную вселенную, где все заведомо не так, как в жизни, но все-таки похоже. Как характерно, что в страну волшебников Гарри Поттера везет не ковер-самолет, а допотопный паровоз, пришедший не из такого уж далекого, но безопасного хiх века. Сегодня нет лучшего убежища, чем сказка – она переносит нас в ту нетленную вечность, что выбрала себе псевдонимом анахронизм – прошлое, которого не было.
Но фантастика – дело другое. Она должна не перелицовывать старое и не цитировать чужое, а сочинять свое. Только тогда она сможет выполнить роль, за которую мы ее – чаще авансом – так любим. Остранить, а значит, познать свою жизнь мы можем только тогда, когда сумеем взглянуть на нее со стороны. Вот эту другую сторону и должна нам дать настоящая – ненаучная – фантастика. Место для нее Лем искал на ничейной земле, которая разделяет и объединяет науку, философию и теологию. Здесь происходит действие его лучшего романа – “Солярис”.
Появление нового, голливудского, “Соляриса” – яркое свидетельство неувядающего обаяния романа. За четыре десятилетия своей жизни он стал самым бесспорным шедевром жанра, причем даже для тех, кто не признает фантастику как таковую. При желании Лема можно прочесть, игнорируя научно-фантастический антураж, и тогда он окажется в том же ряду, что и Кафка, Бруно Шульц, Беккет, Борхес, Павич или “Улитка на склоне” наших Стругацких. К этой традиции Лем и в самом деле ближе, чем к своему цеху. Членство в нем всегда тяготило писателя и мешало критикам (но не читателям!) оценить оригинальность и глубину его прозы. Пожалуй, только это компрометирующее соседство препятствовало Нобелевской премии, обошедшей автора, который заслужил награду больше доброй трети ее лауреатов. Но и без того официального престижа, который делает писателя классиком, Лем вошел в литературу xx века в редчайшем качестве – создателем не нового стиля, а нового мира. Мы уже так освоились с измышленной им планетой Солярис, что включили ее в каталог воображаемых миров наряду с Атлантидой, Утопией или Лапутой. В притче о разумном Океане есть лаконичность и многослойность, позволяющие вымыслу жить и вне породившего его текста. Перестав быть исключительной собственностью автора, что не может не раздражать владельца, Солярис оказался источником самых разнообразных интерпретаций. Все они, включая, конечно, и обе экранизации, отсекают от романа то, что считают для себя лишним, оставляя костяк замысла.
Покрытая мыслящим Океаном планета, “понять которую труднее, чем всю остальную Вселенную”, и трое землян, запертых на исследовательской станции. Каждый из них прилетел сюда со своей тайной – страшной или стыдной. Каждый из них расплачивается за нее, ибо Солярис оказался живородящим Океаном (не зря в польском оригинале планета носит женское, а не мужское, как у нас, имя). Он материализует мысли, память, вожделения и населяет станцию гостями – фантомными существами, сотканными из снов и фантазий.
Эта фабульная конструкция вмещает множество проблем, первая из которых – нравственная. Ее с выстраданной четкостью формулирует психолог Кельвин, встретившийся на Солярисе с умершей из-за него женой. Он задает вопрос, на который нет простого ответа: “Можно ли отвечать за свое подсознание? Если я не отвечаю за него, тогда кто же?” В сущности, это – вопрос о неизбежности вины, о первородном грехе, которым обременен всякий человек, как бы глубоко он ни прятал его от себя.
В поисках Другого люди наткнулись на себя и ужаснулись открытию: “Мы не ищем никого, кроме человека. Нам не нужны другие миры. Нам нужно наше отражение. Мы не знаем, что делать с другими мирами. С нас довольно и одного, мы и так в нем задыхаемся”. Тайное на Солярисе становится явным, но явное остается тайным. Сводя с собой счеты, герои почти забывают об Океане, в контакте с которым они видели миссию человечества. Извлекая из романа человеческую драму, мы избавляемся от нечеловеческой – от самого Соляриса. Он служит “фактором Х”, приводящим в движение интригу, достаточную для превращения научно-фантастического романа в просто роман, удобный для экранизации.
Так поступили с книгой Лема, невзирая на его протесты, обе киноверсии – с несравнимым, впрочем, успехом. Американскому фильму нельзя отказать в претензии на тонкость, сложность и определенное месмерическое очарование, но этой камерной ленте катастрофически не хватает концептуального размаха Тарковского. Голливудский “Солярис” удивляет уже тем, что его автор – один из самых серьезных и успешных американских режиссеров Стивен Содерберг – демонстративно отказался от потенциала современной кинотехники с ее безмерным арсеналом специальных эффектов.
Сумрачная, медитативная лента не имеет ничего общего с научной фантастикой. Это, как подчеркивает Содерберг, любовная история. Но интересной ее делает все-таки Солярис. Мыслящая планета, на которую привозит свои грехи герой фильма. Солярис дает второй шанс его любви к умершей жене. Этот сюжетный поворот разительно отличает новую версию “Соляриса” от старой. Общий посыл – всемогущий Океан – привел к разным теологическим выводам.
Для Тарковского Солярис – Бог-исповедник, Бог-судья, держащий перед нами зеркало. Его картина – притча о Страшном суде, который устраивает над нами совесть и память. Для Содерберга Солярис – Бог-искупитель, прощающий пороки и награждающий добродетели. В американском фильме Солярис – рай, в русском – чистилище. Важно, однако, что обе экранизации игнорируют виновника этого диалога. Лем написал книгу не о любви, а о контакте. Здесь не только человек, стремясь к Богу, не способен постичь Его, но и Бог не может постичь человека. Солярис, как сказано в последней главе романа, исковерканной советскими цензорами, – невсемогущий, ущербный Бог, Бог-неудачник, Бог-калека, который “жаждет всегда большего, чем может”. Оригинальность этого романа в том, что Лем пожалел не человека, а Бога.
“Солярис” – история поражения человека в его тщетных попытках достичь контакта с нечеловеком.
Иначе и быть не могло. Другой непознаваем, потому что познанный Другой становится своим. Чужой разум трансцендентен нашему. Недоступность – субстанциональный атрибут Другого. Именно поэтому мы и не можем оставить его в покое. Вызов, который бросает человеку возможность нечеловеческого, и есть основное содержание нашей духовной истории. Только в контакте с запредельным мы можем описать себя. Выход из этого тупика лишь в том, чтобы отменить Другого вовсе, признать непостижимое несуществующим. Но именно этого Лем нам не дает сделать, сталкивая своих героев с непреложным фактом встречи.