И вот «Чемодан» (любимая моя, и не только моя довлатовская книга) выходит в свет!
Ура!
Следующую рукопись Довлатова, «Ремесло», Ефимов воспринимает без энтузиазма, указывая, что уж больно она связана с конкретикой, понятной далеко не всем, напоминает сведение счетов с живущими совсем рядом…
Но — главное дело сделано! Лучшие книги Довлатова вышли в Америке. Ура! И вклад Игоря Ефимова неоценим. Безусловно — это самые результативные годы для Довлатова. Притом, замечательно сотрудничая с Ефимовым, Довлатов сохраняет деловые отношения с его врагом Проффером и уже после смерти Карла, когда у руля «Ардиса» встает его красавица жена Эллендея, издает там «Наших». Издает «Представление» в неоднократно хулимой им «Руссике». Издает сенсационный альбом весьма небезобидных анекдотов про самых известных писателей с фотографиями Марианны Волковой в издательстве «Слово». Но все удачи имеют оборотную сторону, и плата за все — неотвратима.
Идиллия в отношениях писателя и издателя не могла продолжаться долго. Как мы уже знаем, Довлатов, сознательно или нет, всегда стремился к состоянию непокоя, неустроенности, методично разрушая любые отношения — с друзьями, женщинами, начальством.
Довлатов долго звал Ефимова переехать из маленького Анн-Арбора. но когда Ефимов переехал в Нью-Йорк, точнее — в Нью-Джерси, откуда прекрасно виден Манхеттен за рекой, — отношения их стали портиться стремительно и уже безвозвратно.
Оказалось, что в неспешной переписке, когда есть время подумать, гораздо легче поддерживать добрые отношения, чем вблизи. Живя в одном городе, хоть и в разных его частях, они снова общаются по почте — но почта приходит быстрее, и тон переписки уже другой. Ефимов уже не скрывает обид. Вблизи он «разглядел» Довлатова гораздо подробней. Письма Довлатова всегда были его шедеврами, почти такими же совершенными, как рассказы. В жизни, увы, поддерживать такой уровень у Довлатова уже нету сил. Он не может уже сдерживать свою далеко неоднозначную натуру, в которой черты весьма неприятные преобладали порой над приятными.
Ефимов оскорблен тем, что Довлатов в течении восьми месяцев (?!) ни разу не смог приехать к нему, в том числе и на важные для Ефимова семейные праздники. Что это, как не пренебрежение старой дружбой?
Довлатов тоже не может уже скрывать накопившейся антипатии — все же они долго мучили друг друга, совместно работая, и злоба накопилась. Цепляясь к одному из писем Ефимова, он обвиняет его чуть ли не в воровстве — в продаже экземпляров книги «Компромисс», не принадлежащих Ефимову… начисто при этом забыв, что сам же просил Ефимова их продавать.
Ефимов с присущей ему скрупулезностью перечисляет, наконец, все те, мягко говоря, «шероховатости», которые Довлатов позволял себе. Неискренность, нежелание помочь коллеге, двуличие, но главное обвинение — мизантропия, нелюбовь к людям, интерес лишь к бедам, происходящим с людьми, сочинение — причем весьма талантливое, — злостных сплетен, губительных для тех, кого они касались.
Довлатов не отрицал многих ефимовских обвинений и в оправдание свое лишь сообщал, что у него почти год болеет мать, и что алкоголь, с которым он пытается порвать, остается его единственным «горючим», позволяющим передвигаться по городу и позитивно общаться с людьми, а без алкоголя — исчезает все.
Его исповедь абсолютно откровенна, она режет сердце. В полном отчаянии он говорит, что не осуществилась главная мечта его жизни: стать профессиональным писателем, жить на гонорары… а халтуры убивают его!
Он, по его признанию, убедился в том, что у него нет настоящего таланта. Все лучшее, по его словам, уже опубликовано, но сенсации не произошло и не произойдет.
Тут он, безусловно, ошибся. К счастью для нас — но к несчастью для себя.
С таким вот «приговором», вынесенным себе, он и ушел.
Глава девятнадцатая «Смертью героя…»
Цена успеха — жизнь… Формально конец его жизни выглядит апофеозом. Вспоминает Евгений Рейн, всегда особенно чуткий к внешней, чувственной стороне жизни:
«Когда я впервые увидел его после отъезда, перерыв в наших очных отношениях составлял десять лет. Я ждал его в садике, примыкавшем к квартире Бродского на Мортон-стрит в Гринвич-Виллидж. Раньше назначенного срока отворилась калитка и вошли Лена и Сережа. Если Сережа и переменился, то только в том смысле, что он стал еще (хотя куда бы!) больше, заметнее, красивее. От природы элегантный, он был со вкусом, даже как-то празднично, одет. Мне он показался свежим и сильным, каким бывает человек после купания или лесной прогулки. Все в его жизни было правильно, он был на месте, он был хозяином своей судьбы и своего дела. Вот чего недоставало ему. И теперь его новая жизнь так ему шла.
…Мы отправились бродить по городу. Сначала по Манхэттену, потом взяли такси и отправились на Брайтон-Бич. Меня поразило — он и здесь был известен, любим. Его весело приветствовали в магазинах, на океанском берегу, в барах, куда мы два или три раза заходили. Наступил обеденный час, и он повел Лену и меня в ресторан “Одесса”, где снова оказался желанным и знаменитым гостем. Я замечал, как ему приятно все это. И кроме того (а может быть, это важнее всего), за всем этим стояли уже вышедшие книги — “Зона”, “Компромисс”, “Наши”, “Заповедник”, “Иностранка” — и они говорили сами за себя».
Слава Довлатова достигла России, все ликовали, и поток радостных друзей хлынул в Америку — времена уже позволяли это. Радовался и замечательный питерский поэт Виктор Соснора:
«Меня поразила юность Елены и цветущий вид Довлатова. Такая красивая дружная пара, отличный автомобиль, начало заграничной славы Сергея, начало денег».
И — начало конца. Стоит тут вспомнить хоть и недоброжелательные, но точные слова Елены Клепиковой:
«Причин для безрадостного в тот последний Сережин год было много: и радиохалтура, и набеги московско-питерских гостей, и его запои на жутком фоне необычайно знойного, даже по нью-йоркским меркам, того лета. Что скрывать — у Довлатова был затяжной творческий кризис. Ему не писалось — как он хотел… Была исчерпанность материала, сюжетов — не только материальных, но и жизненных. Его страдальческий алкоголизм в эти месяцы — попытка уйти, хоть на время, из этого тупика, о который он бился и бился. Очень тяжело ему было перед смертью. Смерть, хотя и внезапная и случайная, не захватила его врасплох».
При всей его фантазии и дерзости в обращении с жизненным материалом — «реальная основа» у каждого его сочинения должна быть, в этом он сразу признался, — и раньше эта реальная основа всегда была. Прежде он смело, со знанием и пониманием погружался в родные пучины (барак, ипподром, совхоз), и все получалось живым и убедительным. Теперь он никуда уже погрузиться не мог. Америка, как таковая, была ему не по зубам — и он с отчаянием понимал это. Мечты об освоении чужого культурного пространства, с которыми он ступал на берег Нового Света, не сбылись — как не сбылись ни У кого из русских эмигрантов, не исключая даже любимого и почитаемого американцами Набокова. Наиболее «далекая» экспедиция в глубокую реальность из «мелкой обывательской лужи» эмигрантства изображена Довлатовым в рассказе «Третий поворот налево» — Алик и Лора перепутали поворот, оказались в американской глубинке (таких «глубинок» и в Нью-Йорке полно), ужасно испугались — и страшный неф своим «жезлом» показал им, куда ехать. Нет уж — спокойней вернуться в свою «лужу».
Да что говорить — даже заурядной мещанской жизни русской колонии Брайтон-Бич он не знал — кроме, пожалуй, кабаков. В тот мир его не влекло. Он сделал героическую попытку заглянуть в эмигрантскую жизнь чуть шире своего круга — журналистов и творческих людей, — и потерпел неудачу. Оказалось, что ему это неинтересно. В письме Науму Сагаловскому 21 июня 1986 года он пишет резко: «“Иностранка” в “Панораме” — говно». Он не мог сделаться другим. «Определиться — значит, сузиться». Хозяином он был лишь на своем участке, «шаг в сторону — расстрел». Это понимал даже Бродский. Когда мы с ним в Коннектикут-колледже встали в очередь в университетскую пиццерию, я предложил ему перейти улицу и зайти в другую пиццерию, гораздо более красивую и, главное, — пустую. «Нет уж! — усмехнулся Иосиф — Тут меня знают все, а там — никто!» Но тот свою роль лишь для узкого круга воспринимал как избранность, а Довлатов — задыхался. Плыть уже ему было некуда.
Знакомая писала ему в письме: «Ну какой ты американский писатель, ты, которого вспоминают до сих пор у пивных ларьков от Разъезжей до Фонтанки»?.. С отчаяния он даже делает попытку освоить современную Россию. В рассказе «Встретились, поговорили» эмигрант с набором готовых фраз и роскошных подарков едет в Россию к брошенной жене — и терпит фиаско. Но все равно — это уже рассказ не про Россию, а про эмигранта, больше похожий на фельетон, там нет ни «дыхания жизни», ни знания современной России, которая за годы отсутствия Довлатова изменилась бесповоротно… Тупик? И — запоздалый триумф. Все его шедевры уже выходили подряд — и лучшие, и средние, и даже лишние. Готовился триумф в России — но он с отчаянием понимал, что все это вещи, которые сейчас гремят, — старые, новых он не написал. И похоже, уже не напишет… Другой бы на его месте вполне бы успокоился сделанным и почивал на лаврах. Но то был бы другой… который бы этого не сделал и не написал. Нам нужен был именно Довлатов. А он в тот год — кончался. Нина Аловерт, замечательный фотограф — ей мы обязаны почти всеми американскими фотографиями Сергея, — съездив в Россию, сказала ему: «Слушай, в Ленинграде тебя цитируют в каждом доме. Ты такой знаменитый!» Он ответил: «Да, я знаю. Но поздно».
Довлатов мрачно шутил, что «сгорает» сразу на четырех работах — газета, радио, семья и алкоголизм. И все четыре стали приносить только одни страдания. «Нет в жизни счастья!» Лопнула — причем с вонью, — любимая прежде газета «Новый американец», которой отдал столько времени и крови. Радио «Свобода», которым он так дорожил духовно и материально, все больше оказывается «неродным» и словно бы и нисколько не благодарным ему… и там одни враги!