Довлатов вверх ногами — страница 25 из 26

Довлатов боялся не гения русской литературы, а распределителя литературных благ.

Он погружался в пучину ужаса, когда думал, что нобелевский лауреат и литературный босс помнит как, когда и, главное, кем был освистан на заре туманной юности.

Помнили - оба.

Еще вопрос, какое унижение для тебя страшнее - любовное или поэтическое.

У кого самая лучшая, самая цепкая память?

У злопамятного графа Монте-Кристо.

Память у него - злоебучая.

Как у тебя.

Ты и был граф Монте-Кристо во плоти и крови. Со всеми вытекающими последствиями. Ты помнил все свои унижения, и было их не так мало. А может Дантес Бобышев и не преувеличивал, когда говорил, что ты ему перекрыл кислородные пути?

- Обида - женского рода, унижение - мужеского, - вспоминаю чеканную твою формулу.

- А месть?

- Месть - среднего.

И ещё:

- Странная штука! Любое унижение - все равно какое, без этнической окраски - напоминает мне, что я жид. Сам удивляюсь. Моя ахиллесова пята? Уязвим, как еврей?

Папа считал, что ты бы меньше, наверно, переживал ту, главную измену, которая перевернула твою жизнь и сделала нечувствительным ко всем прочим несчастьям, включая арест, психушку и ссылку, если бы твоим соперником был соплеменник, но мама отрезала: "Чушь!", с ходу перечеркнув саму гипотезу. А я так думаю, что даже антисемитизм твоего соперника, если он есть на самом деле, в чем сомневаюсь, связан с вашим соперничеством.

Осторожней на поворотах! Особенно здесь, в жидовизированной, как ты говорил, Америке, где обвинение в антисемитизме сродни доносу - как там когда-то в антисоветизме. Вредный стук, как сказал Довлатов. На него стучали, что лжееврей, только притворяется, на самом деле - антисемит. Даже Парамоху оставим в покое с его тайными страстями. Тебя самого попрекали, что так ни разу не побывал в Израиле. Мой Шемяка, тот и вовсе ходит в махровых, ты ему даже обещал дать в рыло при встрече, хотя всё куда сложнее. Мама говорит, что и на своих питерских тещу и тестя, которые ими так и не стали, ты возвел напраслину - они не любили тебя лично, а не как еврея. Никто же не обвиняет твоих родителей, что они не любили свою несостоявшуюся невестку как шиксу, а тем более в русофобии. Условие твоих встреч с сыном было - чтобы тот не знал, что ты его отец. "Гнусность, конечно, но почему антисемитизм?" - спрашивает мама. "А Гитлер антисемит?" - слышу глухой голос из Сан-Микеле, где ты лежишь рядом с антисемитом Эзрой Паундом.

Никуда тебе не деться от антисемитов.

Как Эзре - от евреев.

Еврей притаился в тебе где-то на самой глубине, но время от времени давал о себе знать. Напишу об этом отдельно.

Неужели и тогда, в той огромной, в одно окно, довлатовской комнате в коммуналке на улице выкреста Рубинштейна, освистанный после чтения поэмы, ты почувствовал себя жидом?

В оправдание Сергуни хочу сказать, что в тот злосчастный для обоих вечер он был литературно искренен, а не из одних только низких побуждений, коварства и интриганства, пусть интриги и были всю жизнь его кормовой базой: он не любил твои стихи ни тогда, ни потом. Не мог любить - вы противоположны, чужды друг дружке по поэтике. Ты, как экскаватор, тащил в свои стихи все, что попадалось на пути, а Серж фильтровал базар отцеживал, пропускал сквозь сито, добиваясь кларизма и прозрачности своей прозы. Литература была храм, точнее, мечеть, куда правоверный входит, оставив обувь за порогом. Главный опыт его жизни был вынесен за скобки литературы, так и остался невостребованным за её пределами. Для Довлатова проза - последний бастион, единственная защита от хаоса и безумия, а ты, наоборот, мазохистически погружался вместе со стихами в хаос. Не думаю, чтобы Сергуня был среди твоих читателей, а тем более почитателей. То есть читал, конечно, но не вчитывался - через пень-колоду. Не читал, а перелистывал - чтобы быть в курсе на всякий случай.

Зато ты его прозу читал и снисходительно похваливал за её читабельность: "Это по крайней мере можно читать". Потому что прозу не признавал, как таковую, а редкие фавориты - Достоевский, Платонов, ты их называл старшеклассниками - были полной противоположностью Довлатову.

Наверно, тебе было бы обидно узнать, что у нас на родине Сергуня далеко обошел тебя в славе. Мгновенный классик. И никакие нобельки не нужны. Еще одно твое унижение: посмертное. Не только личное, но ещё иерархическое: телега впереди лошади, торжество прозы над поэзией. Ты считал наоборот и в посмертной статье о Довлатове написал о пиетете, который тот испытывал перед поэтами, а значит, перед поэзией. Никогда! Довлатов сам пописывал стишки, но не придавал значения ни своим, ни чужим, а проза стояла у него на таком же недосягаемом пьедестале, как у тебя поэзия. Цеховое отличие: вы принадлежали к разным ремесленным гильдиям. Среди литературных фаворитов Довлатова не было ни одного поэта. А оторопь точнее, страх - он испытывал перед авторитетами, перед начальниками, перед паханами, независимо от их профессий. Таким паханом Довлатов тебя и воспринимал - вот причина его смертельного страха перед тобой.

В Питере ты им не был - в Нью-Йорке им стал.

Литературный пахан, не в обиду тебе будет сказано, дядюшка.

Что нисколько не умаляет твой поэтический гений.

Случалось и похуже: Фет - тот и вовсе был говнюшонок.

Поэт - патология: как человек, мыслящий стихами. Нелепо ждать от него нормальности в остальном. Тем более - предъявлять претензии.

Твоя железная формула: недостаток эгоизма есть недостаток таланта.

У тебя с избытком было того и другого.

Были и вовсе некошерные поступки, но я ещё не решила, буду ли про них.

Даже если не Довлатов был организатором и застрельщиком остракизма, которому тебя тогда подвергли, все равно ты бы не простил ему как хозяину квартиры. Точнее, комнаты. Ни от тебя, ни от Сергуни я той истории не слышала. Как говорит, не помню где, Борхес, все свидетели поклялись молчать, хотя в нашем случае ни один не принёс клятвы, а просто как-то выветрилось из памяти, заслоненное прижизненным пиететом Довлатова к тебе и посмертной твоей статьей о нем. Да и как представить сквозь пространство и время, что самый великий русский поэт и самый известный русский прозаик, дважды земляки по Питеру и Нью-Йорку, были связаны чем иным, нежели дружбой и взаимоуважением?

Информация о том вечере тем не менее просачивается.

"Сегодня освистали гения", - предупредил, покидая благородное собрание, граф Монте-Кристо.

Так рассказывает мама, которая увидела тебя там впервые. Еще до того, как познакомилась с папой, который зато был знаком с твоей будущей присухой, когда ты не подозревал о её существовании - причина моих невнятных в детстве подозрений. Читал ты, облокотясь о прокатный рояль, главную достопримечательность той комнаты, если не считать высокой изразцовой печи малахитной окраски с медным листом на полу. "Гением он тогда ещё не был, - добавляет мама. - А поэма была длиной в Невский проспект вместе со Старо-Невским". Папа не согласен: "Гениями не становятся, а рождаются". У меня своего мнения нет - я ту поэму не читала. Что знаю точно - не в поэме дело. А в миловидной крепости. Хотя нужна тебе была вовсе не крепость, а победа. Победа досталась другому. Вдобавок этот другой освистал поэму. С тех пор ты и сам её разлюбил. Двойное унижение. Такое не забывается.

Дружбы между вами не было - никогда. И не могло быть. Наоборот: взаимная антипатия. Да и встречи с той поры нечастые: случайные в Питере и подстроенные либо выпрошенные Сережей в Нью-Йорке. Что же до чувств: у одного - страх, у другого - чувство реванша. Говорю об Америке. Униженный в Питере - унижает в Нью-Йорке. Человек есть не то, что он любит, а совсем наоборот. Помощь - это зависимость, зависимость - подавление, подавление унижение. Вот природа твоего покровительства Довлатову, и вы оба об этом знали. А теперь, разобравшись, - спасибо, дедушка Зигмунд, - знаю я.

А что, если твои преувеличенные похвалы той же природы, что и твои неоправданные филиппики, пусть и с противоположным знaком?

Из последних: разгромная внутренняя рецензия на роман Аксёныча и выход из Американской академии когда туда приняли Евтуха.

- А почему ты не отказался от нобелевки в знак протеста, что её давали разным там Иксам и Игрекам? - спросил папа. - Тому же Шолохову?

Больше всего нас поразило, когда ты согласился сделать вступительное слово на вечере гастролера из Питера, которого ты там терпеть не мог - ни как стихоплёта, ни как человека. Обрушил на того каскад похвал, но прочел текст скороговоркой, чтобы скорее отвязаться, сам чувствуя фальшь и стыдясь сказанного.

Имени не называю - не заслуживает. Кому надо - и так поймет.

- Ты с ума сошел! - изумилась тогда мама. - Это не ты о нем говорил, что серый, как вошь? Что любовь к его стихам - стыд и позор русского читателя?

- Я что, спорю? - огрызнулся ты. - Противноватый. Самая выдающаяся посредственность русской поэзии. Но как не пособить родному человечку! Как-никак еврей.

- Придворный еврей, - уточнил папа. - Хуже Евтушенко с Вознесенским.

- Может, я его таким образом унизить хотел, да?

- Унизить? - удивилась мама. - Да ты ему путевку в вечность выдал. Он теперь будет размахивать твоей индульгенцией перед апостолом Петром.

- А может, у тебя комплекс твоего библейского тезки? - предположила я.

Парентс на меня воззрились, а ты, как всегда, с полуслова:

- О чем мечтал Иосиф в Египте? Простить своих предателей, - пояснил слова дочери её родителям, хотя терпеть не мог пускаться в объяснения. Пусть так. Что с того? Я - поэт, а не читатель. Мне настолько не интересны чужие стихи, что уж лучше я на всякий случай похвалю. Давным-давно всех обскакал, за мной не дует.

- Крутой лидер.

Мой подковыр.

- Простить предателя - это поощрить его на новое предательство, сказала мама с пережимом в назидательность.

Как в воду глядела.