Дояркин рейс — страница 31 из 35

– With the hot with the heat, – улыбнулся ему Ваня, но испанец, не поняв, тоже с улыбкой только развел руками. – Все-таки наши пословицы непереводимы, – вздохнул Ваня. Сибас в обожжённых соляных доспехах истекал собственным соком, обнажая белоснежные филейные бока. Ваня подлил вина.

– Ну что, за очередной сумасшедший и в очередной раз блистательно испорченный мной отдых. Хотя отдельные моменты заслуживают если не награды, то хотя бы поощрительных поцелуев. Ты меня слышишь?

Однако Марьяна не ответила. Глядя, как закат окончательно обволакивает Малагу угольными сумерками, как зажигаются огни берегового променада, машинально чокнулась бокалом. Мечтательно улыбаясь, она нанизывала в памяти события последних дней, как нанизывают на новый шнур раскатившиеся по углам бусины.


«Уважаемые дамы и господа, добро пожаловать на борт рейса… выполняющего полет по маршруту Малага-Москва… В настоящий момент мы являемся третьими в очереди на взлёт и, как ожидается, будем в воздухе примерно через десять минут. …Просим вас пристегнуть ремни безопасности… Мы также просим, чтобы ваши кресла и столики… Пожалуйста, выключите все личные электронные устройства…»

– Обожаю все-таки ночные рейсы. Если это, конечно, не португальские чартеры. И опять бизнес-класс! Снова благодаря овербукингу?

– Не совсем. Подняла старые связи. Это тебе для закрепления урока.

– Какого урока?

– Очень простого. Ты ведь не олигарх?

– Не олигарх.

– И не банкир?

– Не банкир.

– И даже не миллионер?

– Ну, не миллионер!

– Вот. Но при этом я, словно звезда – завтракала в Кордове, обедала – в Толедо, а ужинала – в Мадриде. Вокруг меня суетились фотографы лучшего музея Европы. Для меня, в конце концов, пел кавалер Ордена Почетного легиона. И все это благодаря тебе. Ты сделал меня… я всегда боялась произносить это вслух… И сейчас не буду – чтобы не вспугнуть. А ты подумай об этом, пока будешь охранять мой сон. Спокойной ночи и приятного полета…


– Простите, я шепотом, чтобы не разбудить Вашу спутницу. Просто я смотрю, Вы один не спите во всем самолете. Могу я что-нибудь Вам предложить?

– Спасибо. А можно тогда кофе?

– Конечно, сейчас принесу. К кофе что-нибудь желаете?

– Вы знаете, желаю! У меня там наверху коробка с кордовскими сладостями, в пакете из отеля. Только распакуйте у себя, чтобы не шуршать здесь. Я ведь… часовой на посту.

– Я поняла.

– Принесите потом сюда, я Вас тоже угощу…


– Я прошу прощения, как я могу к Вам обращаться?

– Иван. Что-то случилось?

– Да. Иван, в коробке не было никаких сладостей! Там книга!!! Она французская и, кажется, очень старая. Я немного учила язык – по-моему, она про художников. Могу даже прочесть – «Histoire apocryphe de la peinture européenne. Reproduction originale de l'édition de 1637». Вот только не знаю, что означают латинские буквы. Возьмите. И вот Ваш кофе. А сладостями я Вас сама угощу…


«Порою природа, наградив какого-нибудь смертного дарованиями, исполненными безмерной щедрости и величия, входит в соприкосновение с благосклонностью правителей земных, держащих в своих руках хитроумный рычаг, вращающий шестерни могущественного колеса Фортуны, и такое стечение сил земных и небесных может стать источником величайших наслаждений и величайших же горестей. Это явственно видно на примере судьбы Мора, Антониса ван Дасхорста, который обладал талантом к написанию лиц, а также самых мельчайших предметов столь поразительным и возвышенным, что превзошел в этом умении многих заслуженных мужей, среди коих был Тициан, отец и сын Гольбейны, Козимо ди Мариано, именовавший себя Бронзино, великий грек Доменикос Теотокопулос и множество других искусных живописцев. Многие просвещенные монархи того времени жаждали иметь при своем дворе такового мастера в качестве придворного живописца, но сам художник выбрал в покровители короля испанского, чей двор в то время по праву считался наиболее могущественным и пышным, и к тому же поощрявшим живописное искусство весьма щедро. Антонис стал уважаем и почитаем не только придворными, желавшими быть запечатленными кистью великого мастера, но и наперсником самого короля Филиппа, которому тот поверял дела не только государственные, но и личные, и не раз называл Антониса своим близким другом. Король в то время, несмотря на искреннюю любовь к третьей своей супруге Изабелле, также питал сильную страсть к Анне из известнейшего и разветвленного рода Мендоса, которую втихомолку называли «пиратом» и которой он пожаловал титул принцессы. От этой связи короля родилась девочка, столь прелестная и совершенная, что король вознамерился оставить ее при себе, в чем столкнулся с препятствиями известного свойства, не приличествующего образу христианнейшего монарха. Тогда король обратился с просьбой к своему другу Антонису, дабы он признал в ней будто бы свою дочь, рожденную от свободной женщины, ибо тот еще не был связан узами освященного брака. Антонис же, имея нрав непреклонный и гордый, к тому же не желавший обременять себя чужим ребенком, отказал королю. С этого момента прежние приязненные отношения между королем и его наперсником стали омрачаться, и вскоре, к удивлению и любопытству многих, Антонис неожиданно покинул испанский двор, где так счастливо до этого восходила его звезда. При европейских же дворах, не знавших всех обстоятельств этой злосчастной истории, объясняли внезапное бегство Антониса преследованием Трибунала Священной Канцелярии Инквизиции из-за сомнительной чистоты крови художника, что не соответствовало истине. К тому же осведомленные и приближенные люди почти не скрываясь, указывали, что, невзирая на строгость испанских законов в отношении чистоты веры и крови, положение, богатство или высокое происхождение ограждали от гонений блюстителей ортодоксальных порядков, и сам капеллан короля и советник римской Конгрегации Доктрины Веры Себастьян де Коваррубиас был сыном иудея, недавно обратившегося в христианство, а мать его была из рода Лейва. Антонис же, познавший переменчивость Фортуны и монаршей дружбы, вернулся в Утрехт, где, хотя и написал несколько портретов, в том числе знатных вельмож и принцев, уже не сиял так ярко на живописном небосклоне. При дворе же Филиппа взошла звезда ученика его Алонсо Санчеса, прозываемого также Коэльо, возвышению которого споспешествовал не только несомненный дар, заботливо взращенный его учителем, но и покладистость характера и готовность к услужению, способствовавшая тому, что он стал не только придворным живописцем, но и новым другом короля. Санчес, как шептались завистники, не просто поместил к себе королевское чадо, а объявил ее родной дочерью, ибо имел уже семью, несколько детей и законную супругу, бывшую незадолго до того на сносях. Король же стал восприемником объявленной таким образом дочери, которой будто бы дали имя Инэз, и часто бывал в семье Санчеса и подолгу играл с девочкой, росшей в полной любви и роскоши, неслыханной даже для придворного художника. Эта Инэз выросла совершеннейшей красавицей, с которой Санчес писал несколько портретов, и хотя и имел других потомков, их портретов он не создал. Говорили, что вошедшая в возраст приемная, а по истине подлинная королевская дочь жила при дворе в полном довольстве наравне с наследными принцессами и ни в чем не знала себе отказа. Король же подыскивал ей подходящего мужа, что было в порядке вещей того времени, но тяжелая и долгая болезнь монарха отвлекла его от попечения плода его страсти, и по смерти короля наследник его, так же нареченный Филиппом, рожденный от четвертого брака с Анной Австрийской, изгнал многих советников, приближенных и прочих любезных сердцу прежнего короля людей. Инэз, оказавшаяся среди них, вынуждена была уехать сначала в Толедо, а затем в Кордову, где, как свидетельствовали шпионы герцога Лермы, сосредоточившего в своих руках необъятную власть при молодом короле, сблизилась с семьями немногих оставшихся там знатных марранов, что не было предосудительным даже для самых блистательных испанских грандов. Когда же по приказу новых королевских приспешников гонения на марранов возобновились, Инэз отправилась в лежащий в португальской провинции Эштремадура город Синтру, откуда секретный агент Трибунала Канцелярии Священной Инквизиции доносил, что видели её в последний раз восходящей на борт торгового галеона, отплывающего с мыса Кабо-де-Рока в восточные земли…»

Командующий и свинопас

Профессор Малкоян был ходячей иллюстрацией к замечательному произведению Сергея Довлатова «Соло на ундервуде». К той его части, где научный руководитель аспиранта Грубина высказывал ему претензии за чрезмерное употребление иностранных слов. Как известно, свое недовольство он формулировал следующим образом: «Да хули ты выё***ся?»

Точно такие же претензии предъявлял Малкояну его вечный оппонент доцент Харитонов. Тот был поклонником Фридриха Ницше, сформулировавшего теорию свободы личности, и потому часто являлся на занятия в состоянии легкого алкогольного опьянения. Не то, чтобы профессор использовал очень уж много иностранных слов. Но одно из них вставлял к месту и не очень. Слово это было – «компаративизм». Означало оно «сравнительный анализ», большим поклонником которого и являлся Малкоян. Проблема заключалась в том, что профессор заведовал кафедрой зарубежной филологии и сделал сравнительное литературоведение стержневым направлением ее деятельности. К использованию этого метода он склонял всех подчиненных ему приматов. Термин «компаративизм» знали абсолютно все, даже те студенты, чей словарный запас колебался в диапазоне восторга и разочарования папуасов, получивших подарочные наборы конкистадоров. В упрощенном виде этот метод формулировался известной фразой «Всё познается в сравнении». Малкоян, ссылаясь на авторитеты, утверждал, что изречение принадлежит великому французскому философу Рене Декарту. Харитонов, к 12 часам дня уже высвободив свой дух путем употребления портвейна, кричал заведующему, что любой образованный филолог знает, что автором этой максимы является, естественно, Ницше. В постоянно возникающих спорах остальные профессора и доценты, в силу давних и сложных неприязненных отношений, сложившихся на почве любви к науке, делились примерно поровну. Тертые старшие преподаватели старались не примыкать ни к одной из сторон. Буйное же и непокорное племя ассистентов и аспирантской мелюзги, не признававшее никаких авторитетов, презирали обе версии и были поклонниками ее фольклорного происхождения, указывая на анекдот о еврее, поселившем у себя дома козу. В связи с чем тонко намекали противоборствующим сторонам, что не стоит, дескать, купать козленка в молоке его матери.