Дождь для Данаи (сборник) — страница 44 из 46

10. Юрий Олеша. Зависть

Единственный роман, который на самом деле не роман и тем более не поэма, а стихотворение. Он столь же легко разбирается на строфы, сколь и невозможно выявить рецепт, согласно которому он из них составлен. «Зависть» написана солнечными зайчиками по теплым камням и стеклам окон старой и новой жизни. В романе прорва радостной телесности и пения, физического ощущения посеребренных каплей на бархатистых стеблях вынутых из кувшина фиалок. И то, о чем он написан, — никогда не ясно, что только подстегивает к перечитыванию; так всегда происходит с хорошим стихотворением.

11. Исаак Бабель. Конармия

Есть восточная пословица: «Чтобы построить минарет, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку». Горький как раз и отправил Бабеля в жизнь — в преисподнюю — копать колодец, для того чтобы он потом все вывернул наизнанку и построил минарет: книгу. В результате мы имеем «Конармию» и дневник Бабеля 1920 года, который в тысячу раз страшнее книги. Задача писателя на примере Бабеля видится такой: опуститься в геенну и оттуда, из геенны, поднять и искупить высшие смыслы — искры божественной святости.

12. Андрей Платонов. Чевенгур

Есть всего два или три романа, открывшие свой вечный незримый мир, реально существующий в реальном ландшафте. Необходимы только специальный настрой сознания и упорство путешественника и наблюдателя для его переоткрытия. При этом способ путешествия можно выбрать свободно: открыть книгу или выйти за порог, с равным успехом.

13. Роберт Музиль. Три женщины

Мне нравится, когда текст обладает мышлением. Когда видишь, как проза сама по себе «думает». Всей своей структурой. Есть в этой «малой прозе» Музиля такие тонкие, мыслительные периоды, необычайно органичные глубиной всему повествованию, абсолютно недоступные анализу, логическому препарированию. Своей тканью (уже плотью) они создают мощное движение, наращение художественного смысла. В «Гриджии» любовники оказываются запертыми в творящей крипте забвения, женщина все же спасается, и это самый страшный и самый необъяснимый финал в литературе, который заставляет саму Ананке прошептать оправдания.

14. Алексей Парщиков. Выбранное

Остатки тиража этой книги я вместе с ее автором спасал охапками из полузатопленного подвала в Потаповском переулке. Это единственная книга, разделы которой переложены рентгеновскими снимками костей и черепов. И это единственная книга, без которой на Судном дне не обойдется, чтобы меня воскресить и призвать к ответу. Потому что я из нее состою, так же как состою из плоти и костей.

15. Дерек Уолкотт. Омерос

«Omeros» — первая книга, которую я купил на территории США, потратив последние двадцать путевых долларов. Вскоре я ее перевел, в результате чего приобрел совершенно неприспособленный для устной калифорнийской речи словарный запас, заместить который оказалось довольно непросто. Морское солнце карибских терцин освещает мое сознание и поныне.

Всеединство и метафора

О книге стихов Андрея Таврова «Парусник Ахилл»

Александр Мень в своем очерке о Владимире Соловьеве так говорит о Всеединстве: «Всеединство — это дух, который связывает элементы природы, связывает духовные миры, который связывает общество, нас — с высшим единым Началом. И когда люди берут какую-либо одну часть бытия всеединого, органичного и выделяют ее, получается то, что он [Влад. Сол. ] называл „отвлеченным началом“. Поэтому рассудочное познание, ставшее отвлеченным, оторванным, отрезанным от бытия, в конце концов терпит поражение. Эмпирическая наука, которая перестает считаться с опытом внутренним, духовным, и с выводами отвлеченной метафизики, тоже в конце концов заводит в тупик. И Соловьев подвергает критике все основные „отвлеченные начала“, что и стало содержанием его докторской диссертации [„Критика отвлеченных начал“]».

Связь автономного частного со всем целым посредством установленных связей между частями дает ту голографическую топологию, которую Лейбниц зафиксировал в своей «Монадологии»: часть, являясь целым, содержит в себе все целое, частью которого является.

В «Паруснике» метафора — как главное оружие дикции поэта, доведенное до головокружительного совершенства, до остроты теологического инструментария, — опровергает диктат «отвлеченных начал». А на основе своего опровержения — на основе восстановленных и проведенных связей — ткет полотно (каждая связь: нить!) невиданной красоты, крепости и целости, которое — постепенно, с набором пространства, охвата — начинает напоминать именно парус. Парус этот постепенно, величественно разворачиваясь в космогоническом масштабе, набирает ход и, собирая, охватывая, бесконечно присоединяет к своему полотну новые связи… Наверное, излишним будет сказать, что тяга парусного движителя пропорциональна его площади, его эволюции.

Как это происходит на методологическом уровне? Начнем с того, что попробуем разобраться, как работает метафора.

Метафора суть зерно не только иной реальности, но реальности вообще. В метафоре содержится принцип одухотворения произведения, его демиургический метод.

Мало того, что метафора — это орган зрения: часто сильнее и немыслимее самых мощных приборов, самых разных парадигм. Метафора — пчела, опыляющая предметы, которые часто суть цветы «отвлеченных начал». Энергия сравнительного перелета от слова к слову, от цветка к цветку, как точечный взрыв, рождает смысл. Метафора способна — и «Парусник Ахилла» тому одно из наиболее весомых доказательств, — будучи запущена импульсом оплодотворяющего сравнения, облететь, творя, весь мир. Взяв на ладонь прозрачную пчелу метафоры, мы видим в ее ненасытном брюшке вселенную.

Во время длительного — по мере написания — чтения «Парусника», в тот момент, когда я почувствовал с некоторой оторопью подлинный простор полотна поэмы — книги, я вдруг вспомнил один космический проект. Кажется, японская группа ученых в конце восьмидесятых предложила замечательную конструкцию межпланетного корабля. Уникальность его состояла в сверхэкономичности движителя, который бы не использовал при разгоне до цели никакого другого топлива, кроме стартового. Достигнув расчетной орбиты, капсула выпускала чрезвычайно длинные, тончайшие титановые перепонки, между которыми натягивалась невесомая серебристая ткань, способная отражать солярное излучение — «солнечный ветер». Все сооружение в самом деле походило на гигантокрылую бабочку, с крошечным продолговатым тельцем. Медленно, но верно, ничем не замедляемый в безвоздушном пространстве, этот аппарат разгонялся до ослепительных скоростей, пределом которых служила лишь граница зоны солнечной активности.

Корабль этот стал преследовать меня при дальнейшем чтении. Пока что он был не пилотируемым.

Мир с одним лишь «Почему?» — совершенно безлюдный. Человек появляется только тогда, когда вопрос «Почему?» сменяется «Зачем?». И то, что этот вопрос наконец прогремел, — как раз и определилось достигнутой сверхсветовой скоростью. Озарение — как вспышка при прохождении сверхсветового барьера «Неизвестным солдатом» — высветила образ, проступивший в сложном рельефе ткани: бескрайний Парус сворачивался в Человека.

Александр Гольдщтейн возвращается домой

В тамбуре последнего вагона

поезда Москва — Баку, отчалив от Кизил-юрта,

синие зрачки Севера-деспота

пляшут за кормой в грязном окошке,

прячутся, выпрыгивают снова,

скачут по шпалам, лучатся путевыми

семафорами на разъезде, в лесу рельс,

расходящихся, сливающихся в заповедный

полюс Лобачевского, по лесенке шпал

можно покорить Северный полюс в мыслях.

Худющий как ветка, ушастый парень,

с залысинами по пышной шевелюрой,

обкуренный в дымину, с бородавкой на веке,

вдруг внешне — вот ведь чушь, ничего общего,

конечно, но что-то такое мелькнуло, пусть и

в воображении, но все же — этот парень

напомнил мне Александра Гольдштейна:

стоит, нервничает, выглядывает в щелку —

в вагонный коридор, где дагестанские менты

проверяют документы, досматривают багаж.

Палец у одного мента на курке «калаша»,

глаза ошалелые бегают, другой

ставит каждого пассажира стоймя,

прикладывает

к его скуле разворот паспорта.

«А что это — родинка? Откуда? Тут есть,

там нет.

Где паспорт получал, Магомед-ага? Садись,

отдыхай.

Теперь ты. Домой едешь? В гости?

Где паспорт получал?»

Здравствуй, Саша! Вот таким макаром

везу тебя на родину. Распяли нас эти двое

суток.

Тяжело мне, тебе чуть проще:

ни вони ста мужиков, ни духоты, ни стука

сердца — ты летишь со мной на третьей полке…

Вниз лицом, то подмигиваешь, или киваешь,

или повернешься навзничь, на груди сложишь

руки,

закроешь глаза, и я испугаюсь…

Ты знаешь, что я заметил?! Послушай!

За эти семнадцать

лет разболтались рессоры подвижного

состава,

и колеса стали выть на поворотах —

долго-долго тянется поезд, меняя азимут,

из последнего вагона видно, как локомотив

набегает вспять окоему, и солнце

падает в скрипичный вой колес. Этот вой

разнимает, колесует душу, тревога,

подкравшись,

вдруг схватывает ее как птицу хищник,

на такое способна только музыка:

залить горем или счастьем сердце,

минуя культуру и восприятие, минуя разум,

музыка — это открытый массаж сердца.

Такого я не слышал в детстве, в детстве

колеса стучали весело, или — на мосту:

значительно,

или вкрадчиво — при отправке, разболтанно —

на перегонах,

а при въезде на станцию тише, нежнее —

здесь шпалы ухоженнее, затянуты гайки,

путейцы